Зощенко
Шрифт:
К. И. Чуковский вспоминал:
«Еще резче выразилось его строптивое нежелание подчиняться нашей студийной рутине через две или три недели, когда я задал студистам очередную работу — написать небольшую статейку о поэзии Надсона.
Через несколько дней я получил около десятка статеек. Принес свою работу и Зощенко — на длинных листах, вырванных из бухгалтерской книги.
Принес и подал мне с еле заметной ухмылкой:
— Только это совсем не о Надсоне…
— О ком же?
Он помолчал.
— О вас.
Я уже стал привыкать к его своевольным поступкам, так как еще не было случая, чтобы он когда-нибудь выполнил хоть одно задание преподавателей
Придя домой, я начал читать его рукопись и вдруг захохотал как сумасшедший. Это была меткая и убийственно злая пародия на мою старую книжку „От Чехова до наших дней“. С сарказмом издевался пародист над изъянами моей тогдашней литературной манеры, очень искусно утрируя их и доводя до абсурда. Пародия по значительности своего содержания стоила критической статьи, но никогда еще ни один самый язвительный критик не отзывался о моих бедных писаниях с такой сосредоточенной злостью. Именно в этом лаконизме глумления и сказалось мастерство молодого писателя.
Судя по заглавию, в пародии изображался гипотетический случай: что и как было бы написано мною, если бы я вздумал характеризовать в своей книге творчество Андрея Белого, о котором на самом-то деле я никогда ничего не писал.
Пародия меня не обидела. Ее высокое литературное качество доставило мне живейшую радость, тем более что к тому времени я уже успел отойти от своего первоначального стиля, над которым издевался пародист.
<…> Своей пародией он, начинающий автор, горделиво отгораживался от моего менторского влияния смехом и громко заявлял мне о том. Иначе, конечно, и быть не могло: без такого стремления к интеллектуальной свободе он не стал бы уже в ближайшие годы одним из самых дерзновенных литературных новаторов».
Справедливо отметить на этом примере благородство, педагогический талант и подлинную заботу о Литературе самого К. И. Чуковского.
3. НОВЫЙ ВЗГЛЯД
Писал Зощенко в тот период и серьезные критические статьи. Даже на какой-то момент счел, что именно литературная критика есть его подлинная стезя, столь увлекли его занятия на отделении Чуковского. Но главное все же было в стремлении наилучшим образом подготовить себя к работе писателя. Он задумал и распланировал целую книгу — «На переломе» — обзор литературы 1910–1920-х годов, состоящий из большого цикла статей по разделам: «Реставрация дворянской литературы», «Кризис индивидуализма», «На переломе», «Ложно-пролетарская литература», «Литературные фармацевты», «Нигилисты и порнографы». В поле его зрения находились прозаики и поэты — Лаппо-Данилевская, Софья Фонвизин, Зайцев, Гиппиус, Вера Инбер, Северянин, Вертинский, Блок, Маяковский, Арцыбашев, Вербицкая, А. Каменский… Со всею этой литературой Зощенко был знаком до Студии, но здесь его познания стали целенаправленно рассматриваться им применительно к своей будущей практической деятельности.
И чтобы найти собственную истинную дорогу в литературе, он посчитал необходимым строго критически рассмотреть ее тогдашние направления. Очевидно, это стремление подкреплялось и призывом полюбившегося ему в то время Ницше к «переоценке всех ценностей». Он уже пересмотрел и в корне изменил свое социальное положение и политические взгляды. Теперь подошло время для взглядов литературных.
Произведения из намеченного им раздела «Реставрация дворянской литературы», умильно описывающие жизнь светского общества (Лаппо-Данилевская, С. Фонвизин) Зощенко характеризует как «трафарет»,
«Как же странно и как болезненно преломилась в сердце русского писателя идея, созданная индивидуализмом, — о свободном и сильном человеке!
С одной стороны — арцыбашевский Санин, в котором „сильный человек“, которому все позволено, грядущий человек-бог, обратился в совершеннейшего подлеца и эгоиста. А радость его жизни — в искании утех и наслаждений. И бог любви — в культе тела».
«…Лишь один сильный человек во всей литературе — арцыбашевский Санин».
«Но Санин — это меньшинство, это лишь одна крайность индивидуализма, другая страшнее, другая — пустота, смертная тоска и смерть».
«С другой стороны — безвольные, „неживые“ люди».
«Вся почти литература наша современная о них, о безвольных, о неживых или придуманных, — Зайцев, Гиппиус, Блок, Ал. Толстой, Ремизов, Ценский — все они рассказывают нам о неживых, призрачных, сонных людях».
«Арцыбашев и Зайцев — два русских интеллигента с двумя крайними больными идеями свободного от всякой морали человека.
И первый создал „подлого Санина“, второй — влюбленного в смерть.
И влюбленный в смерть стал жить в каком-то бреду, во сне.
Тогда казалось, что вся жизнь — призрак и все люди — призраки.
Тогда сначала быт, а потом реальная жизнь ушли из литературы.
Бред, измышления своего „я“ родили какую-то удивительную, ненастоящую, сонную жизнь. Поэты придумали каких-то принцесс, маркизов и „принцев с Антильских островов“. И мы полюбили их, мы нежно полюбили виденья, придуманных маркиз и призрачных, чудесных Незнакомок.
Жизнь окончательно ушла из литературы».
Так, критикуя и отвергая литературу, которую он называл «поэзией смерти и безволья», Зощенко решительно отказывался и от своих недавних пристрастий к изящно-любовной тематике и стилистике.
Теперь он не сомневался в том, что должен отразить реальную жизнь. С ее реальным, повседневным бытом. Через этот неподдельный быт как поведенческую данность будущих героев. И Зощенко-критик — при некоторой неточности и субъективности своих оценок, в частности, Б. Зайцева, — энергично расчищал дорогу Зощенко-прозаику, которому предстояло сказать в литературе новое слово.
Следующая отдельная глава плана — «На переломе» — имела в другом варианте иное, уточняющее название — «Побежденный индивидуализм». Она посвящалась Блоку и Маяковскому. Считая Блока «трагическим рыцарем», «рыцарем Печального Образа», певцом призрачной, мечтаемой любви и дистанцируясь от всей этой лирической части его творчества, Зощенко отмечает его «Двенадцать» как «героическую поэму»: «Тут уж новые слова, новое творчество, и не оттого, что устарели совершенно слова, и мысли, и идеи наши, нет, оттого, что параллельно с ними, побочно, живет что-то иное, что, может быть, и есть пролетарское».
В своем анализе современной ему русской литературы Зощенко безоговорочно принимал только Маяковского:
«Он гениальнейший поэт хаоса, разрушения.
Он совершеннейший „тринадцатый апостол“.
Он заворожил меня огромной силой своей, волей к разрушению, идеей физической силы.
Так привыкли мы к поэзии манерной Северянина, к прекрасной Гиппиус, к прекрасным строчкам Зайцева, нам поистине удивительна огромная воля к жизни поэта после умирания, пустоты, отчаяния и непротивления».