Зов чести
Шрифт:
– Особый случай, – ворчат стрельцы-бородачи. – Посылать, боярин, встречу нужда есть…
– Бог милостив, – отвечает Левонтьев. – Авось еще у воеводы в Белгороде бражничает Глебушко наш уважаемый.
– Бог-то бог, да сам не будь плох, – возражают стрельцы. – Послать бы, Ромашка, встречу…
Резануло это мужицкое – Ромашка. Был Ромашка, да весь вышел. Прикрикнул гневно Левонтьев:
– Довольно лясы точить! Сказал: засаду готовить станем, так тому и быть!
Поворчали порубежники себе в усы: «Ногаец, он что – вовсе дурак?! Сало-то перехоронили, должно, после казачьего догляду», – но перечить боярину более не смели. Все делали, что велел он: и пищали поставили, и себе удобные норы соорудили, и ям волчьих нарыли, понатыкав острых кольев на дно достаточно, и притаились так, что даже сороки, летая рядом, не верещали вовсе.
– Воевода бьется с сакмой. Уходит она на Ямную сторожу!
Верстах в пяти от засады та сторожа, пустить бы казакам своих коней наметом, глядишь – перехватили бы ногайцев-разбойников, но Романа Левонтьева будто сонная муха укусила. И прежде не очень расторопничал, а тут вовсе будто квелый. И смелости чуть. Стрельцов на совет собрал, чтобы не ошибиться, не дай бог. Спрашивает бородачей:
– Пищали, думаю, брать придется, иначе не осилим сакму. Не иначе большой она силы. Как ваше слово, стрельцы?
Молчат все, насупились. Не сразу сообразят, что и ответить. Вроде у человека вовсе ума нету. А Левонтьеву того и нужно. Говорит уверенно:
– Так, значит, и порешили.
Уж так торопились стрельцы и казаки, да с пищалями неуклюжими сильно не разбежишься. Пока дотащились до Ямной сторожи, сакмы и в помине уже не было. Роман Левонтьев расстроился, даже смотреть на него жалко. Себя поносит на чем свет стоит. И, только покручинившись изрядное время, встрепенулся будто, пустил казаков в погоню, а сам, взяв стрельцов с дюжину, направился к тому месту, где Глеб Богусловский бился с сакмой.
Знатная сеча была. Ногайцев изрядное число постреляно и порублено, но и казаки все полегли. Только Глеба Богусловского среди них не оказалось.
– Выходит, тонка кишка у воеводы, – заключил Левонтьев. – В полон угодил.
Смолчали стрельцы. Зарыли ногайцев в яму неглубокую, аки падаль, лишь бы не воняли, а казаков повезли в Корочу. Там и похоронили по-христиански. А Левонтьев, склонив голову у могил свежих, перекрестился размашисто и молвил скорбно:
– Порубежники российские, молодцы удалые, верные холопы царевы, пусть земля пухом вам станет. За недогляд иль предательство воеводино сложили вы буйные головы…
Будто ветерком холодным и шумливым протянуло по рядам стрельцов, а казак-гонец, что пеший в Корочу прибег, гневно подступил к Роману – и за грудки его:
– Не хули, боярин, воеводу нашего. Не неволь грех на душу брать! Не отпишешь царю, сам к нему подамся. Но прежде!..
– Ладно, уймись, – согласился вдруг Левонтьев. – Тебе и поручу челобитную доставить государю.
Роман Левонтьев сдержал слово. Продиктовал писарю челобитную, чтобы знали корочанские ратные люди все, что в ней сказано. И воеводу, и всех погибших казаков да стрельцов богатырями назвал, не пожалел слов добрых и челом бил государю: оделил бы он вдов и сирот хоть малой землей. Довольны остались той челобитной корочанские порубежники, а казак-гонец, гордый содеянным, лихо вскочил на коня и сразу пустил его в намет.
Однако зря спешил. Не судьба, видать, царю в ноги поклониться. Приключилось что-то в дороге дальней да нелегкой. Сгинул казак – буйна головушка. Будто сквозь землю провалился. Ни сам не вернулся, ни от царя вестей нет никаких.
Послал Роман Левонтьев второго гонца с грамотой, самолично написанной. Сказал гонцу, что, мол, все в ней так, как и в первой. Только кто прочитать ее мог? Писаря на тот случай в Корочи не оказалось. В Белгород по нужде дел ратных был направлен тот Левонтьевым. Покрутил гонец пакет, перстнем опечатанный и, перекрестясь, вспрыгнул на коня. Левонтьев тоже осенил себя крестным знамением и, склонив голову долу, молвил покорно:
– Дай ему путь, Господи!
Видно, услыхал Всевышний молитву эту, оберег гонца от лиха. Только не все то, о чем думку думал Левонтьев, сбылось. Не его воеводою вместо Глеба Богусловского государь поставил, а прислал Якушко Ткача.
Чудной какой-то, что мышь вострозубая и востроносая. А говорит гладко, как по писаному. Не из боярского, видать, терема. Так и просится на язык слово – не русских кровей. Только как же, если – Ткач?
Не снял с седла ни метлы, ни собачьей морды воевода: пусть не забывают корочанцы, что из опричников он, из той тысячи телохранителей Ивана Грозного, которую приблизил к себе царь после того, как Малюта Скуратов, Федор Басманов, Анастасий Вяземский, Василий Грязнов и другие фавориты царя и его молодой жены Темгрюк, нареченной перед свадьбой христианским именем Мария, раскрыли боярский заговор. Меж собой, за чаркой, в Корочах стрельцы говаривали, что грех за казненных бояр да за опричнину разгульную на душе царицы. И добавляли: у иноверцев, видать, грех совершить, все одно, что до ветру сбегать. Но что бы ни говорили во хмелю стрельцы, да и не они одни, но опричнина лютовала, опричнина была в чести до тех пор, пока не женился царь на Анне Алексеевне Колотовской. Уж как она смогла-сумела, только начал Иван Грозный разгонять своих телохранителей. Вот и Ткача удалил в Корочу. Стрельцы и казаки рады были тому разгону и удивлялись, отчего не выбросил Ткач ни метлы, ни морды собачьей, на которую сам тоже весьма похож.
А Ткач верил, что временное все это. Зацепились раз тысячи людей за власть, не упустят ее. Верил Ткач – вернется он еще в Москву, погарцует по Зарядью, пугая не только сыновей боярских да купеческих, но и всех людишек московских. А пока, хотя лихоманка-судьба повернулась спиной, ждать у моря погоды смысла нет. И Якушко Ткач принялся действовать…
Для него смысл порубежного бережения вовсе не имел святости. Засечную стражу не обременял он слишком своими распоряжениями, стрельцы и казаки поступали на каждой стороже всяк по своему разумению. В одном были едины: службу несли исправно. Когда дозорили, дважды в одном месте огня не разводили, там, где полдневали, ночевать не оставались. В лесах не становились, а бдили на лобных местах, откуда врагов далеко разглядеть возможно, и без смены урочищ и сторож не оставляли, ибо читана была казакам воля государева, воеводе всей порубежной стражи Воротынскому сказанная: «А которые сторожи, не дождався собе обмены, с сторожи сойдут, а в те поры государевым украйнам от воинских людей учинитца война, и тем сторожем от государя царя и великого князя быти кажненым смертью. А которые сторожи на сторожах лишние дни за сроком перестоят, а их товарищи на обмену в те дни к ним не приедут, и на тех сторожех за ослушание имати тем сторожем, которые за них через свой срок лишние дни перестоят, по полуполтине на человека на день». Из мошны виновных. Вот и оберегали рубежи засечные сторожи уставно, не отходили от государева слова в сторону, в остальном же, по позволению Ткача, всяк своего звонаря слушал, со своей колокольни на мир взирал.
Но стоило появиться сакме, тут Ткач мигом забывал бражку да медовуху, будто всю жизнь то и делал, что брезговал пить зелье хмельное. Острый нос его смачно розовел и становился похожим на хищный клюв. И глаза его, большие, пугающе-черные, на выкате, тоже моментально менялись. Из безразлично-сонных превращались они в пронзительно-волевые, и мало кто в тот момент мог выдержать взгляд Ткача, а уж перечить ему никто не смел, если даже понимал, что воевода не прав: пригвоздит взглядом, в дрожь вгонит самого храброго, кто ни аркана степняка, ни клинка его булатного, ни копья ударистого отродясь не боялся. Вот и кишат все, крутятся в дело и не в дело, пока сакма либо не уйдет, пограбив достаточно, без всякого для себя урону, либо не окажется побитой.
Если ускользнет сакма, посокрушается Ткач часок-другой и повелит подать кубок пенный. А после первого – пошло-поехало. Без удержу, без меры. А коль сакма посечена бывала, Якушко Ткач самолично все добро отбитое осмотрит, оружие, которое познатней, в сторонку повелит отложить; на седла и уздечки, богатые узорами серебряными и золотыми, тоже глаз положит. Иной раз даже скажет стрельцам:
– Для стольного града. Одаривать.
Чудно стрельцам. Ну для казны государевой – тут что скажешь, тут сам бог велел. А чтобы подарки богатые делать тому, кто с сакмой не бился, кто отродясь в глаза ее не видел, – такое стрельцов вводило в оторопь. Впервой с таким встречались. Прежде все по-божески делили: царю – царево, воеводе – воеводино, стрельцу – стрельцово. И все мирно да тихо. Теперь же все не по-людски. Слов не находили стрельцы, чтобы новым возмутиться. А может, побаивались нового воеводу-опричника. Мало ли греховных дел за опричниной. И этот может вполне вот так, за здорово живешь, извести и ответа ни перед кем держать не будет. А Ткач, похоже, понимал, что не станут противиться стрельцы и казаки, подгребал все хорошее под себя, как курица. Если, особенно, попадалось золото какое, не выпускал из своих рук.