Зрелость
Шрифт:
Но она считала иначе и сообщила мне, что пойдет со мной на прогулку в следующий четверг, а я не нашла никакого повода отговорить ее. С рюкзаком на спине, в подкованных башмаках, оснащенная по всем правилам, она хотела навязать мне классический темп альпинистов: размеренный и очень медленный; но мы находились не в Альпах, и я шла привычным для меня шагом. Она задыхалась у меня за спиной, а я коварно радовалась этому. Главную притягательность таких экскурсий для меня составляли мое единение с безлюдной природой и моя своенравная свобода: мадам Турмелен портила мне пейзаж и все удовольствие. Я принялась, подстегиваемая неприязнью, шагать все быстрее и быстрее; время от времени я останавливалась в тени, а как только она появлялась, снова пускалась в путь. Так мы добрались до ущелий; на протяжении нескольких метров надо было идти по довольно крутому склону, где не было проложено ни одной тропинки, но виднелись удобные выступы; взглянув на кипящую воду потока, она заявила, что не сможет пройти; я прошла. Она решила вернуться и пойти лесом; мы встретимся в деревне, откуда вечером в Марсель пойдет автобус. Я радостно продолжала свою прогулку и, довольно
Она не затаила на меня обиды. После отъезда ее мужа мы возобновили встречи. Окончательно вернуться и поселиться с ней он должен был на Троицын день. За два дня до этого она пригласила меня на ужин в знаменитый ресторан «Паскаль». Мы выпили много белого вина, запивая им жареную рыбу, и на обратном пути были очень веселы; мы говорили по-английски, и ее возмущало мое ужасное произношение. Я оставила свой портфель у нее и зашла за ним в ее квартиру. Она сразу же схватила меня в объятия. «А-а! Маски долой!» – заявила она, страстно целуя меня. Задыхаясь, она заявила, что полюбила меня с первого взгляда, что пора кончать со всем этим лицемерием, и умоляла меня спать с ней этой ночью. Ошеломленная ее пылкими признаниями, я невнятно бормотала: «Подумайте о завтрашнем утре: как мы это переживем?» – «Хотите, я встану перед вами на колени?» – потерянно спросила она. «Нет, нет!» – отвечала я. Я убежала, преследуемая одной мыслью: «Как мы сможем посмотреть друг другу в глаза завтра?» На следующий день мадам Турмелен с трудом изобразила улыбку: «Вы не поверили тому, что я говорила вчера? Вы поняли, что я пошутила?» – «Разумеется!» – отвечала я. Однако лицо ее было мрачным. Мы шли в лицей вдоль Прадо, и она прошептала: «Мне кажется, я присутствую на собственных похоронах!» Ее муж приезжал на следующий день. Я уехала в Париж; после моего возвращения мы почти никогда не оставались наедине, а вскоре закончился учебный год.
Мне редко доводилось испытывать такое изумление, как тогда, в прихожей, когда мадам Турмелен внезапно «сбросила маску». А между тем меня должно было насторожить множество признаков. На закрытой почтовой карточке, которую она мне прислала, под подписью она начертила целый ряд х и добавила: «Надеюсь объяснить вам когда-нибудь смысл этих х; очевидно, они изображали поцелуи, согласно символике, которой она пользовалась в молодости; еще были ее крашеные волосы, розовый пуловер, кокетство. Но, как я уже говорила, я была легковерна; добродетельные заявления мадам Турмелен убедили меня в ее добродетели. По причине пуританства, которым было пропитано мое воспитание, представление о людях, которое у меня складывалось, не отводило должного места сексуальности; впрочем – я еще вернусь к этому, – оно было в гораздо большей степени моральным, чем психологическим; я осуждала их или одобряла, я решала, что им следовало бы делать, вместо того чтобы попытаться объяснить суть их поступков.
Благодаря мадам Турмелен у меня завязались отношения с одним марсельским врачом, сами по себе незначительные, но окольным путем они заставили работать мое воображение. Доктор А… лечил мою сестру, когда она заболела гриппом, а впоследствии по утрам в парке Борели я играла с ним в теннис один или два раза в неделю. Иногда меня приглашала его жена. У него была сестра, проживавшая на Аллеях в том же доме, что и он, вместе с мужем, очень скверным акушером; у нее был туберкулез, и она не вставала с постели; она носила домашние платья нежных расцветок; ее черные, зачесанные назад волосы открывали огромный белый лоб и костлявое лицо с маленькими сверлящими глазами; она обожала Жоэ Буске и Дени Сора, она опубликовала сборник стихов, один из них я все еще помню: «Мое сердце – кусок засохшего хлеба». Эта дама вела со мной высокодуховные разговоры.
Другая сестра доктора А… была женой доктора Бугра, героя нашумевшего происшествия: в его шкафу нашли убитого человека, и жена дала против него свидетельские показания, в результате чего его приговорили к пожизненной каторге. Он так и не признал своей вины. Он бежал и в Венесуэле с беспримерной самоотверженностью лечил нищую клиентуру. Доктор А… учился вместе с ним и говорил мне о нем, как о человеке исключительном по своему уму и характеру. Я была весьма польщена знакомством с семьей знаменитого каторжника. Шумная, сварливая, с лицом в красных прожилках, бывшая мадам Бугра нашла нового мужа и объявила о незаконности своего сына. Мне нравилось думать, что она солгала, чтобы разорить своего первого мужа; в Бугра я видела симпатичного авантюриста, жертву злобного буржуазного заговора и строила смутные планы, как использовать эту историю в своей книге.
Мои родители приезжали ко мне на неделю; отец угостил нас буйабесом в лучшем ресторане города «У Иснара», а с матерью я побывала в Сент-Бом. Мой кузен Шарль Сирмион вместе с женой заехал в Марсель, и мы посетили трансатлантический пароход. Тапир и его подруга провели здесь два дня; они отвезли меня на машине в Фонтен-де-Воклюз. Это вносило скудное разнообразие в мою жизнь. Меня затянуло одиночество. Излишек своего свободного времени я занимала как могла. Иногда я ходила на концерт, я слушала Ванду Ландовска; в Опере я слушала «Орфея в аду» и даже «Фаворитку». В синематеке я с неописуемым восхищением посмотрела «Золотой век», который только что шокировал Париж. Мне было затруднительно доставать книги. Была одна библиотека, где преподаватели могли их брать, но выбор был небогатый; я взяла там «Дневник» Жюля Ренара, а также Стендаля, его переписку и, кроме того, посвященные ему работы Арбеле. А главное, я находила там книги по истории искусства, просвещавшие меня.
Я никогда не скучала: Марсель был неисчерпаем. Я шла вдоль мола, иссеченного водой и ветром, смотрела на рыбаков, стоявших между каменных глыб, о которые разбивались волны, и искавших среди грязных вод неведомо какую добычу; я погружалась в уныние доков; я бродила по окраинам Экса, в кварталах, где загорелые мужчины продавали и перепродавали старую обувь и лохмотья. Как и следовало ожидать, улица Бутри завораживала меня; я разглядывала накрашенных женщин и через полуоткрытую дверь – большие расписные плакаты над железной кроватью: это было гораздо поэтичнее, чем мозаика Сфинкса. На старых лестницах и старых улочках, рыбных базарах, средь шумов Старого порта жизнь, неизменно новая, наполняла мой взор и слух.
Я была довольна собой; я хорошо справлялась с задачей, которую поставила перед собой наверху монументальной лестницы: изо дня в день без посторонней помощи я выстраивала свое счастье. Выпадали довольно грустные вечера, когда, выйдя из лицея, я покупала себе на ужин слоеные пирожки с мясом или творогом и возвращалась в сумерках в свою комнату, где меня ничто не ожидало: однако я находила усладу в этой грусти, которой никогда не ведала в парижской сутолоке. Я вновь обрела покой тела: такая откровенная разлука была для него менее суровым испытанием, чем непрерывное чередование присутствия и отсутствия. К тому же, как я уже говорила, все взаимосвязано: когда оно проявляло нетерпение, я сносила это без досады, поскольку перестала презирать себя. И даже была довольна собой. В тот год я несколько отступила от принципа, принятого у нас с Сартром и отвергавшего всякий нарциссизм: я заполняла свою жизнь, глядя на то, как живу. Мне нравилась Кэтрин Мэнсфилд, нравились ее новеллы, ее «Дневник» и ее «Письма»; я искала напоминание о ней в оливковых рощах Бандоля и находила романтичным персонаж «одинокой женщины», столь тягостный для нее. Я говорила себе, что и сама тоже перевоплощаюсь в нее, когда обедаю на улице Канебьер на втором этаже ресторана «О'Сантраль», когда ужинаю в глубине таверны «Шарлей», прохладной, сумрачной, украшенной фотографиями боксеров; я ощущала себя «одинокой женщиной», когда пила кофе под платанами на площади Префектуры или встав у окна «Синтры» в Старом порту. Этому месту я отдавала предпочтение; слева от меня в полумраке, где золотистой желтизной отливали окантованные медью бочки, я слышала приглушенный шепот; справа лязгали трамваи; суматошные голоса наперебой предлагали моллюсков, мидий, морских ежей; другие возвещали отправление в замок Иф, в Эстак и бухточки. Я смотрела на небо, на прохожих, на сходни; потом опускала глаза на письменные работы, которые проверяла, на книгу, которую читала. Мне было хорошо.
Я располагала избыточным количеством времени, ну как тут было не приняться за работу? И я начала новый роман. Я критиковала себя строже, чем в прошлом году; фразы, которые я с превеликим трудом набрасывала на бумагу, меня не удовлетворяли. Я решила поупражняться. Я располагалась возле префектуры в кафе-ресторане, где подавали рубцы по-марсельски; украшенные гирляндами и астрагалами, стены купались в желтом свете; я старалась все описать. Но вскоре поняла, что это бессмысленно. Вернувшись к своей книге, я прилагала немало стараний, чтобы ее закончить.
Она была не такой безосновательной, как предыдущая. С тех пор как, справедливо или нет, я почувствовала себя в опасности, я постаралась взглянуть на свою жизнь со стороны: со страхом и сожалением я судила ее. В отношении Сартра, точно так же, как прежде в отношении Зазы, я ставила себе в упрек то, что не давала себе труда понять истинный смысл наших отношений, рискуя ущемить собственную свободу. Мне казалось, что я избавлюсь от этой ошибки и даже искуплю ее, если сумею перенести ее в роман; у меня появилось нечто, о чем было рассказать. Так я затронула тему, к которой возвращалась во всех своих повествованиях [20] : иллюзия Другого. Мне не хотелось, чтобы эту завороженность путали с банальной любовной историей, и потому главными действующими лицами я выбрала двух женщин; таким образом я – довольно наивно – рассчитывала уберечь их отношения от всякой сексуальной двусмысленности. Я поделила между ними две устремленности, которые противоборствовали во мне: мою жажду жить и желание создать произведение. В значительной мере уступая первой, большее значение я придавала второй и наделила всевозможными привлекательными чертами мадам де Прельян, в которой эту устремленность воплотила. Она была того же возраста, что и мадам Лемэр, и обладала ее сдержанной элегантностью, ее обходительностью, рассудительностью, ее умением владеть собой, молчаливостью, ее милым и довольно трезвым скептицизмом; она жила в окружении множества людей, но как одинокая, ни от кого не зависящая женщина. Я наделила ее артистическим вкусом Камиллы и пристрастием к творческой работе. Какой именно? Я колебалась. Всегда бывает очень трудно, а для меня просто невозможно, создать образ большого писателя, большого художника; с другой стороны, мадам де Прельян показалась бы мне не заслуживающей внимания, если бы между ее амбициями и ее успехами сохранялась чересчур большая дистанция; я предпочла, чтобы она преуспела в какой-нибудь второстепенной области: она руководила театром кукол; она изготовляла кукол, одевала их, сама придумывала комедии, которые они играли. Я уже говорила о своем пристрастии к такого рода спектаклям; их нечеловеческая чистота гармонировала с образом мадам де Прельян. Я создавала его с большим старанием, но заботилась лишь о том, чтобы оправдать дело, которым она занималась. Какой она была на самом деле, как относилась к себе и ко всем остальным вещам, меня не интересовало. Я и на этот раз творила чудесное.
20
В моем первом опубликованном романе «Гостья» ей опять отводится большое место.