Зрячий посох
Шрифт:
Я сказал, что слышал, да и то совсем недавно, на курсах уже.
— И вообще, — заметил я, — многое впервые познал на курсах, как из области интима, так и в пределах литературы, городского транспорта, торговли, редакционных тайн.
— Во, язва! — расхохотался Александр Николаевич. — Однако же слушайте батюшку-то Крылова. — И Александр Николаевич прочел, как всегда на память, действительно выдающееся сочинение великого баснописца и действительно мало известное читающей публике, в том числе и литературной, в чем я потом не раз убеждался, и потому, хотя басня и длинная, перепечатываю ее целиком, в назидание, что ли.
В тот же, по-моему, раз, после письма, где я хвалил статью о Чехове, действительно великолепную, лучшую, на мой взгляд, статью из всего написанного А. Н. Макаровым, бредящим Чеховым, заявил, что хотя статья мне и понравилась, но Чехова-то самого я не люблю и вяло читаю.
— Да вы что?! Шутите?
— Нет, не шучу, Александр Николаевич, считаю этого классика скучным, однообразным нытиком. Из пьес его приемлю только «Иванова», из нее, помоему, и выросли все остальные его пьесы. Из прозы — «Степь», «Каштанку», «Ваньку Жукова» да «Человека в футляре». А все эти дамочки и молодые лоботрясы, восклицающие: «Хочу работать! Дайте мне работы», — надоедны и неправдоподобны. Все его взлохмаченные, умно рассуждающие доктора, везде совершенно одинаковые, рассказ «Невеста», который вы и многие другие понимают шедевром, напишет нынешний средний писатель, а Гоша Семенов, Юра Казаков да Сережа Никитин — так еще и лучше.
— Да как вы можете! Я вас прибью! Провинциал! О нем, о Чехове, эшелон литературы написан, им зачитываются во всем мире!..
— Знаю, — отвечал я. — Хорошо об этом знаю. Сомерсет Моэм в своих воспоминаниях говорит, что в двадцатых годах кто не подражал Чехову, не принимался в Англии всерьез как писатель, особенно в новеллистике.
— Вот-вот. А вы?
— Что я? Что, мне тут же и менять свое мнение, что ли? Толстому вон Шекспир не нравился…
— Так то Толстой!
— А я, значит, тонкий? — съязвил я.
— Ага, ага, без Чехова-то не можете! Ага… Он, братец мой, уже в костях у нас, в крови, как известь, как железо. Как эти самые, как их? Лейкоциты или гемоглобин растворены. Без них и жизни нет!..
— Подковали вас в больнице-то!
— Чего?
— Медицинскими терминами дуете!
— А Чехов доктором был и бесплатно больных лечил, вот вам!
— А зачем он тогда бедного провинциального учителя обкакал, если он добрым был?
— Какого такого учителя? Что вы мне голову морочите!
— А вот какого! — И тут я достал заметку, припасенную мной специально для такого разговора. Заметка вырезана и прислана мне товарищем все из той же Тульской области, из газеты «Заветы Ильича» города Кимова, и называется она «Человек в футляре». Заметка настолько любопытна, что я ее приведу целиком.
«Подшивка донской газеты «Приазовский край» за 1903 год. В одном из февральских номеров читаем: «На днях схоронили инспектора Таганрогской мужской гимназии, Александра Федоровича Дьяконова. Та самая гимназия, где учился А. П. Чехов, и тот самый инспектор! Да-да, прототип «человека в футляре».
Чехову было о чем писать. Александр Федорович — зануда и скупердяй. О нем говорил весь город. Достаточно было гимназисту поклониться начальству или на слишком близком, или на слишком далеком расстоянии, инспектор сажал его под арест. Достаточно было Александру Федоровичу встретить гимназиста на улице после захода солнца, как на другой день смущенный гимназист уже стоял перед инспектором. «Вчера вы шли по Петровской улице с видом искателя приключений, это, безусловно, безнравственно. Извольте сесть в карцер и выучить наизусть все гимназические правила!»
Он не разрешал гимназистам ходить в публичную библиотеку, потому что она имела безнравственное название.
Он состоял гласным Думы, но вся его деятельность выражалась лишь в одном — Дьяконов следил, чтобы его коллеги курили в курительной комнате, но отнюдь не в ретираде. Человек владел сотней тысяч рублей и двумя большими домами, а сам обедал не каждый день, его сюртук, пальтишко и рубашка не менялись двадцать лет; в его комнате были стол, два стула, кровать и больше ничего. Он никого не принимал — если к нему раздавался звонок, Александр Федорович выглядывал в дверь и сердито бросал: «Завтра в гимназии». И дверь снова захлопывалась.
Таким был инспектор Дьяконов. Сам просился в литературу.
Но когда он умер, то оказалось, что свои сто тысяч он завещал народному учительству, а оба дома — под городское училище. По словам нотариуса, у которого хранилось завещание, Александр Федорович говорил:
«Ну зачем деньги были нужны мне, одинокому человеку? Я мог прожить и без них. Я думал о бедном учителе. Сплошь и рядом большая семья, жена и за хозяйку, и за кухарку, и за горничную, и за няньку, да еще, поди, больная. Вот кому нужны-то деньги».
Все учительство вышло провожать Александра Федоровича в последний путь, вся таганрогская интеллигенция была на похоронах, чтобы снять шляпу перед этим человеком.
— Ну как? — припирал я примолкшего критика к стене. — Хорошо было Вашему любимому писателю! А напиши-ка сейчас кто из нас подобное — все сов. учительство в дыбы поднимется: «искажает действительность», «грязью облил благородную профессию!», «надругался над светлыми чувствами!»
— Опасный вы человек! — махнул на меня рукой Александр Николаевич. Опасный и коварный. А до Чехова вам еще расти да расти. На старости лет еще плакать будете над его страницами и у меня извинения просить, целуя вот сюда, — показал он на маковку.