Зрячий посох
Шрифт:
Нет Александра Трифоновича на свете, к сожалению, нет, и люди работают в журнале другие и по-другому, но «старые новомирцы» мне по-прежнему родны и дороги.
Как-то в толчее писательского съезда юркнул я в буфет Колонного зала, а буфет там шире иного железнодорожного вокзала, и столы в нем из плах, модные столы, барачного фасона. Мчусь к стойке с питьем и бутербродами, как вдруг вижу за торцом стола одиноко попивающего кофе седого, но все еще свежего лицом человека. Я уж было промчался, да вдруг стукнуло:
— Александр Григорьевич! Голубчик! Сколько лет, сколько зим!
— Здравствуй, Витюша, здравствуй! — мы обнялись. — Какой ты был отсталый, такой и остался! — с горькой стариковской усмешкой молвил он и пояснил: Сейчас ко мне никто не подходит — не
Посидели мы в сторонке, поговорили, чайку попили. А в Пахру навестить старика я так и не собрался. Москва эта, как изредка в нее попаду, возьмет меня в такой оборот…
Впрочем, раз оправдываюсь, значит, виноват, и нечего красивые покаянные турусы разводить.
Даст бог, еще увидимся, поговорим. Не так уж много настоящих, бескорыстных, «бесплатно» в тебя верящих и поддерживающих людей встречается на творческом пути, особенно в начале его — «новомирцы» были ко мне именно такими.
А пятнадцать минут, потраченных на меня великим поэтом и гражданином нашего времени, я буду отрабатывать всю жизнь.
Когда я учился на Высших литературных курсах, семья моя оставалась в Чусовом — городке, как я писал, не только чадном, дымном, но и вечно бедном культуришкой, развлечениями, достатком, провиантом, транспортом, хозяйским доглядом, жилищным устройством. Зато всегда он был богат смертоубийствами, пьянством, дебошами, ранним износом людей, особенно на ферросплавном заводе.
А я еще суровость свою и принципиальность проявил, отдав детей в пятую школу, «татарскую», как ее называли в городе. Стояла она, пошатнувшись корпусом в лог, подпертая со стороны лога спаренными бревнами, полом вросла в землю, окна перекосились. «Татарской» она звалась по причине того, что половина ребятишек в ней училась татарского происхождения — в Чусовом жило много татар. Работали татары на высоко оплачиваемых, но и самых тяжелых работах, большею частью в горячих цехах, жили меж собой дружно, сплоченно, во все времена упорно справляли свои национальные праздники и обряды. Чувство собственного достоинства, трудолюбие, кристальная честность, порядочность и добросовестность татар вызывали к ним самое искреннее уважение русских людей, и можно смело утверждать, что жили они воистину по-братски, всеми силами помогая друг другу во времена бед и тяжких испытаний, коим явилась только что отгремевшая война.
Вот и захотелось мне, чтоб дети мои учились не в «образцовой» семнадцатой школе, а с рабочим классом, пусть в гнилой, холодной школе. И не раскаиваюсь, что я их туда отдал — гениями и вундеркиндами они не стали, да и в семнадцатой из них таковые не получились бы — задатков нет, но честными и добрыми людьми мои дети сделались, и в этом немалая заслуга пятой, «бедной» школы.
Однако, это я сейчас так рассуждаю, но тогда, учась на ВЛК, живя в хороших условиях, бывая в театрах, на концертах и в лит. обществах, покупая в магазине из продуктов все, чего душа пожелает, я чувствовал себя несколько смущенно, и хотя отправлял посылки с продуктами на Урал, все же угрызения совести терзали меня. И решил я — уж баловать так баловать — свозить свою семью в Дом творчества, аж в Дубулты, куда зимой принимали писателей с детьми, детей постарше — даже без пап и мам.
И вот поднарядились мои дети и жена, сводил я их в Москве кой-куда, даже в Большой театр — до се они это вспоминают, и катанули мы на поезде в заманчивую даль.
Приехали в Дубулты. Поселили нас в дальнем корпусе, среди сосен и кустов, всех четверых в одной комнате — мы и радехоньки. Напротив поселилась пожилая интеллигентная женщина и смущенно представилась тещей Лазаря Карелина. Почемуто в комнатах не оказалось лампочек, но скоро их выдали. Я ввинтил себе и теще Лазаря Карелина в комнаты лампочки, слышу — бранится кто-то в соседней комнате женским голосом, но матюки мужские. Тут является моя девица, пребывавшая тогда в самом что ни на есть любопытном возрасте, и сообщает, что тетенька почему-то ходит в обуви по столу и по всему, что есть в комнате, и кроет всех и вся, «как в Чусовом на улице». Я сказал дитю, чтоб она не совала нос куда не просят и не слушала бы того, что слушать в детстве не полагается. Дите посопело носом и унялось. Тетенька, побранившись, забраковала жилье и ушла в другой, более удобный корпус, в более светлую и просторную комнату. Тетенька, как выяснилось, была не простая, но золотая — жена драматурга Арбузова, не та жена, что у него нынче, совсем другая жена. Она была вечно чем-то недовольна, говорила громко, вела себя везде и всюду мятежно, и однажды в Риге, в фирменном магазине, сняла и стала отряхивать норковую шубу на витрину с пирожными, и когда латышка-продавщица закудахтала: «Чьто вы делаете? Как можно?», жена знаменитого драматурга дала ей четкий отлуп: «Погода у вас мерзкая. Снег. Шуба моя намокла. А мне она дороже ваших вшивых пирожных…» Латышка и заткнулась, слезы у нее на глаза навернулись, жена знаменитого драматурга уж громко, на весь магазин крыла современный театр, выворачивая его, как старую шубу, драной и грязной изнанкой наружу.
Съехались еще несколько писателей с женами, в том числе и не менее великий, чем Арбузов, драматург Ш. с женою — пара тоже колоритная.
Толпами и в одиночку начали прибывать на отдых утомленные писательские дети. Мои чада, наряженные в Чусовом и на чусовской манер, тут же и померкли, ибо те дети, скорее, главные среди «тех», меняли костюмы и платья по три раза в день. Никита Михалков, красивый, кругломордый парнишка с лучисто мерцающим блудным взглядом — так и по четыре. Да костюмы-то все по новой моде шиты, все с заграничными нашивками и фасонным покроем. Девчонки вокруг того Никиты вились роем, и он их тоже отмечал. В ту пору мне и в голову не могло прийти, что из этого четырнадцатилетнего баловня и шалопая вскорости получится такой серьезный кинорежиссер и артист.
Прибыл с женою и забалованным нежным дитем мой земляк Б., известный в ту пору писатель, лауреат Сталинской премии, громивший в центральных газетах неугодных ему литераторов — сейчас я не называю его фамилии только из жалости к нему, ибо стал он совсем безвестным, одиноким, и даже когда в своей квартире что-либо говорит — оглядывается на дверь. Работал наездами в Доме творчества и славный мужик Нагишкин, катая очередную толстую книгу про Бонивура, бывал он то в Дубултах, то в Риге и от усталости или по какой другой причине тою же зимой погиб под электричкой.
Приехал, наконец-то, и такой человек, с которым мне хотелось познакомиться, — Ярослав Васильевич Смеляков. Но случая познакомиться все не было, да и новый, 1961 год накатил, и я подумал, что уж в Новый-то год, в праздник-то, все мы и перезнакомимся, поговорим, может, и повеселимся вместе — никогда еще с писателями не гуливал ни я, ни жена моя.
Теща Лазаря Карелина очень подружилась с моими ребятишками, умно улыбалась, слушая их, радовалась тому, что нисколько они пока не избалованы, что само по себе удивительно в наше время, да еще при виде резвящихся писательских деток, слишком уж рано, как ей кажется, созревших для амурных дел и вольных поступков.
Теща Лазаря Карелина спросила у нас, как мы думаем встречать Новый год. Мы бодро ей ответили, что, наверное, купим бутылку коньяка, бутылку вина да и придем в столовую, там, в малом зальчике, соберутся все взрослые обитатели Дома творчества, ну, выпьем, поздравим друг друга, поговорим, может, и споем. Теща Лазаря Карелина сказала, что все это очень мило и что она тоже купит бутылочку вина и с нашего позволения присоединится к нам и побудет совсемсовсем немного, и незаметно уйдет, — она умела быть ненавязчивой. «Конечно, конечно!» — поторопились мы с женою приободрить пожилую женщину, которой тоже не хотелось в Новый год сидеть в комнате одной. Да и кому хочется?