Зубы грешников (сборник)
Шрифт:
Как и договорились, Иван сел в машину к Махмету. А Николай ждал ее в засаде. Он уже слышал звук красного жигуленка Махмета и весь напрягся, боясь, что не увидит на соседнем кресле Ивана, что он (или, может быть, уже его труп) лежит в багажнике, и тогда он всадит весь боекомплект в тугую седую башку Махмета. Но звук двигателя вдруг умолк. Николай дернулся в сторону, туда, откуда только что ехала машина. Он быстро побежал по склону к дороге, уже не думая о возможных растяжках. То ли кровь, то ли красное пятно машины мелькало перед его глазами. Да, вон она стоит в кювете пустая.
Неожиданно – удар в затылок,
Придя в себя, он увидел Ивана, жестоко связанного алюминиевой проволокой, избитого, с затекшим левым глазом. Пошевелил руками, они связаны веревкой за спиной, голова гудит, как колокол, ноги затекли.
Небольшая поляна в лесу, скорее похожая на воронку от фугаса, в яме посередине догорает небольшой костерок. У костра сидит Махмет и протирает новенький «калашников».
– Что, пришел в себя? Хотели меня, как барана, вдвоем порешить? Нет, у Махмета чутье, Махмет знает, когда смерть внимательно смотрит ему в глаза. Это Махмет будет резать вас, как баранов. Резал вас и резать буду. Тихо, спокойно. Аллах мне воздаст за каждого неверного.
Как же хотелось Николаю вырвать руки из веревки и душить Махмета, убивать его, жестоко, по-звериному. Он и вправду зарычал и посмотрел на Ивана, надеясь, что эта же звериная ненависть в глазах друга поможет ему сделать невозможное.
Но Иван лежит смиренно и улыбается, глядя куда-то в небо. Он молится, ему хорошо.
– Махмет не всех пропавших солдат сам резал. Ваши цеплялись за жизнь, они помогали Махмету красть с блокпостов солдат, некоторые, спасая себя, убивали своих же. А другие – глупые, не знают Аллаха, не знают, что самоубийство – грех. Когда нужно было убить своего, чтобы сохранить себе жизнь, пускали пулю себе в лоб.
Николай рвется:
– Ну, убей, гад, я смерти не боюсь. Я вижу, ты «бузу» нашу знаешь, давай честно – один на один.
– Здесь честно не будет, ты – неверный, а я – мусульманин, ты – молодой, а я – старый. Тебе нечего терять, а я жить хочу. С тобой сражаться не буду. А вот с ним, – показывает на Ивана, – буду.
– Я смерти не боюсь… – слабо отвечает Иван.
– Я знаю, я с тобой не руками, я с тобой там, – Махмет показывает на небо, – сражаться буду. Я буду тебя мучить, пока ты от своего Бога не откажешься.
Махмет берет автомат и прикладом вырубает Николая. Сознание его меркнет.
Когда он приходит в себя, видит, что вся грудь Ивана изрезана ножом, на ней вырезано несколько крестов, лицо разбито, и Махмет, наклонившись над ним, держит в руках кусок отрезанного уха. Иван тяжело дышит, изо рта его течет кровавая слюна. Слышно, как он шепчет разбитым ртом: «Живый в помощи Вышнего в крове Бога небесного водворится, речет Господеви…»
Николаю хочется закричать, но крик его упирается в кляп, которым забит рот. Николай закрывает глаза: «Господи, если Ты есть, лучше бы мне мучиться, чем Ваньке. Он же молится Тебе, почему Ты не слышишь его? Господи, ответь мне, спаси его, Господи… Спаси». От накативших слез он зажмуривается, и вдруг свет заливает его сознание, он открывает глаза и видит, как какой-то парень стоит у дерева неподалеку. Стоит и улыбается. В руке у него венок из одуванчиков, такой, какие девчонки делали в школе. Он шепчет губами так же, как Иван.
«Это что еще за малахольный, – подумал Николай, – сумасшедший какой-то, из своих? Или из местных, да нет, вроде белобрысый…» Он пытается вглядеться в него, но глаза его застилают слезы, он начинает моргать и, когда снова открывает глаза, видит, что парень пропал.
Николай поднимает глаза на Махмета, тот задумчиво жарит ухо Ивана на костре.
– Ах же ты, гад! – Николай вдруг чувствует, что кожаный ремень, стягивавший его ноги, ослаб. Он наклоняется и обнаруживает, что ремень перерезан. Он бросается на Махмета со связанными руками, валит его в костер, вцепляется в его горло зубами и давит, давит, рвет его горло, чувствуя, как нож Махмета раз за разом входит в его живот.
«Все, конец», – проносится в голове, и Николай вонзается последней хваткой в горло врага, чувствуя, что слабеет, но в то же время последним проблеском сознания замечает, что удары того тоже слабеют и рука останавливается.
«Господи, да спаси же Ты Ваньку!» – мелькает в голове последнее.
Когда он открывает глаза, над ним стоит молодая девушка в белом.
Это больница. Над ним капельница. А в углу стоит тот самый малохольный пацан из леса, держит венок, глупо улыбается, и легкий летний ветерок, залетающий в палату из открытого окна, теребит перья на его больших белых крыльях.
Фотография
Вы растворяетесь, словно сахар в теплой воде… Словно сахар в теплой воде. Да, вам сравнительно неплохо. Даже, скорее, хорошо. Вы расслабились и сквозь дрему рассматриваете милую фотку. Что это на ней, собственно? Парень с девушкой. Улыбаются. Представьте: молодость, глупость, половая зрелость, внезапно осознавшая себя, шило взрослости в мешке припухшего детства. Вовка Джаггер (Медведев) и его жена Женька Бойкова (Медведева). А ведь эта фотка имеет свою историю обретения новых миров и растерянности перед ними.
Есть такой хороший человек – Марат Губайдуллин, мало сказать, татарин, так еще и щурится. Ну и вот, в желании открыть эти тщательно скрываемые жемчужины глаз, из чистого любопытства, я всячески настаивал на силовых методах вскрытия раковин его век: мол, чего ты, козел, щуришься, слепой, что ли? Ну и доконал его выписать себе очки. Пошли в «Оптику» на углу улиц Республики и Мориса Тореза, взяли. Аккуратненькие такие, в тусклой металлической оправе. Идем себе по Республике мимо кинотеатра «Юбилейный», мимо газончиков, кустиков подстриженных. Типа весна. А я всячески подзуживаю, ну, мол, надевай, очкастый. Он и надел. И как, простите меня, охренел! Глядит во все стороны, глаза карие таращит и говорит:
– Смотри, трава-то, она из отдельных листиков состоит!
Сказать, что я удивился, – значит ничего не сказать.
– А какой она тебе раньше представлялась?
– Ну, как мох, такая вся однородная…
Вот, думаю, так ведь это он раньше вообще очки не носил. Стеснялся запятнать себя главным в нашей детской жестокости знаком неполноценности. Не носил и ничего не видел, точнее, видел, но в прекрасно-романтическом, размытом облике, как сквозь матовый светофильтр, устраняющий все недостатки. Человек жил в мире диаметром в пятнадцать метров, за которым все превращалось в яркий наркотический бред художника-абстракциониста, давно потерявшего надежду продать плоды своего таланта. В общем, теперь с очками ему было неплохо, в любом случае – интересно.