Звать меня Кузнецов. Я один
Шрифт:
Помню, что про своё стихотворение «Семейная вечеря» Кузнецов говорил, что оно автобиографическое. «Так всё и было. Цыганка предрекла родить поэта».
Потом он сам несколько раз говорил, что вот эти его ранние строчки, где «Выщипывает лошадь тень свою…» — определили его мировосприятие.
Цитировал как-то Лермонтова. «Быть может, эти вот мгновенья, что я провёл у ног твоих, я отнимал у вдохновенья. А чем ты заменила их?». И говорит: «Звучит несколько эгоистично, но очень верно схвачено…». Подчеркнул ещё: «А чем ты заменила их?!».
Говорил и о прозе. О Бунине говорил, что стихи у него выше прозы в каком-то смысле. Как-то вечером он читал мне стихотворение Бунина «Одиночество». Там где: «Хорошо бы собаку купить». Целиком читал. Про Чехова он говорил, что «Чехов
Из XIX века Юрий Поликарпович ценил ещё Якова Полонского, «Костёр». Боратынского какие-то стихи читал…
Вообще иногда, бывало, подойдёт, откроет книгу поэта, покажет: «О! Вот — поэзия! Это останется». Порой даже какого-то неизвестного поэта или малоизвестного. Уже не помнишь, что за стихи, откуда, но поразишься, как неожиданно, ярко…
В последнее посещение я видел, как он избранное Клюева изучал с карандашом в руках, что-то там отмечал. Я даже удивился, обычно не видел такого. Говорит: «Вот, попадается много интересного… Но слишком уж он в себе замкнут. Нет интонации. Стихи в стихах живут…».
Про Есенина. «Вот у Есенина, — говорит, — „Жизнь моя, иль ты приснилась мне…“. Такую строчку так просто написать нельзя. Это — прозрение из иного мира». «А вот — „Словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне“ — это Афанасьев, — говорит, — наступает рассвет. Сразу видно». Вообще, он говорил, что из двадцатого века неизменные величины только две — Есенин и Блок. Из серебряного — никого… Потом ещё говорил, что о нации судят не по количеству людей, а по качеству… «Вот Есенин — это как бриллиант. Не будь Есенина — и всё! — нация уже другая, народ другой, другое лицо, другое состояние у народа…» То есть Есенин может перетянуть, перевесить. Если бы его одного не было, обеднилась бы целая нация. Мы были бы другие.
— А Маяковского он не любил, да?
— Маяковского не очень… Но когда речь шла о смерти, он говорил, что «Маяковского убили». Так же, как и Есенина. Он в этом нисколько не сомневался.
— Странно, что в своём предисловии («Воззрение») к последней книге он не отметил почти ничего у Блока. Только в дорожной череде его стихотворение упомянул.
— Он мне как-то сказал, что «долго не мог выйти из-под влияния Блока». Это его слова. «Интонация была блоковская. И мне на это обращали внимание…». Я так удивился, что он это говорит: «Долго не мог освободиться от его интонации. Был в плену…». Про Есенина он же не говорил: такого, а вот под влиянием Блока он, по собственному признанию, находился. Знаете, какое стихотворение Блока напоминает о Кузнецове? (Ю. П., кстати, его выделял): «О доблестях, о подвигах, о славе…», где герой фотографию возлюбленной убрал со стола — «Твоё лицо в его простой оправе / Своей рукой убрал я со стола». Кузнецов мне об этом стихотворении сам говорил, прочитал его и даже назвал своё стихотворение, которое напоминает это блоковское. Потому что, когда он освободился от этого влияния, ему уже нечего было стесняться и скрывать…
— А про музыку он что-то говорил?
— Да. Он даже купил пианино, чтобы Катя (младшая дочка) училась играть. Как-то, помню, день рожденья был у Кузнецова, и он попросил её сыграть Бетховена «К Элизе». Когда она начала играть, он был очень тронут…
Ещё однажды он сказал, что надо послушать одного певца. Тут же пошли к соседу (у Кузнецова телевизор тогда не работал). Не помню, кто пел, — бас или баритон… И вот мы специально ходили — послушать… Он любил классическую музыку. Просил у меня диски, я ему давал. Это были и Моцарт (он любил сороковую симфонию), и Бах, и Вивальди. Он всё это слушал, потом возвращал. Причём, очень аккуратен был, долго не держал никогда. Вообще он был очень пунктуальный и аккуратный во всех отношениях: и насчёт встреч, и насчёт времени, вещи всегда возвращал. Если что-то чужое — откладывал, чтобы вернуть. Была у него такая удивительная скрупулёзность.
— Я
— Я ему пару раз давал книжки. Он как-то говорит: «Принеси мне книгу, как священники людей крестят, в каком порядке молитвы звучат… Мне нужно для работы». Я ему требник принёс, показал, что посмотреть надо. Он продержал недели две, потом, когда я к нему пришёл, из стола вытаскивает — отдаёт: «Всё, — говорит, — не нужно». А ещё он как-то спросил: «Вот, свеча… богатая символика должна быть… Есть литература какая-нибудь?». Я тогда как раз работал в одном православном издательстве и принёс ему брошюрку «Что нужно знать о церковной свече». Там о значении свечи, когда она возжигается, когда это началось. Он почитал и говорит: «Не то. Я для себя тут не нашёл ничего. Это я всё знаю…». А ему, очевидно, нужно было именно про символ, символику. Он всегда выходил к символам, обобщал.
Однажды я на Арбате увидел, что мужик продаёт трёхтомник сказок Афанасьева. Звоню Юрию Поликарповичу: «Нужны сказки Афанасьева?» (А у него, как я помню, был только один том). «Да, — говорит, — у меня нет…». И я ему купил, привёз. Он сразу напомнил про своё стихотворение «Я скатаю родину в яйцо…», что это взято оттуда — из афанасьевских сказок. Потом говорит: вся эта богатая мифология содержится в сказках. Говорил также о былинах, пословицах и поговорках.
Вообще у него была огромная библиотека. Я как-то спросил: «Неужели вы всё это прочитали, Юрий Поликарпович?». «Практически всё». «Представляешь, — говорит, — я, когда учился, не пьянствовал, не бражничал… Редко когда принимал участие в этих делах. Жил с товарищем, он часто уезжал, а я оставался один. Читал. У меня времени было много…». Из «Махабхараты» — эпоса индийского — стал приводить какие-то отрывки…
Как-то Ю. П. обратил внимание на тот момент в трагедии Шекспира «Макбет», где герой говорит: «Я смерти не боюсь, пока в поход / На Дунсинан Бирнамский лес нейдёт». А враги его, наступая, решили прикрываться ветвями с деревьев, и получилось на самом деле, что лес задвигался и пошёл на Макбета. Кузнецов восхищался: «Какая сила образа! Ведь это невозможно просто так представить себе, чтобы лес пошёл войной!..».
В книжную лавку любил ходить. Как-то мы поехали в лавку на Кузнецкий мост, зашли (а я не был ещё тогда членом Союза писателей), он отобрал пачку книг и говорит: «Мадам Бовари читал?». «Нет». — «Бери». И он мне купил, подарил «Мадам Бовари»: «Надо обязательно прочесть». Очень ценил новеллы Проспера Мериме. Когда вышел пятитомник, он говорил: «Хочу достать». А у меня на работе один человек продавал как раз Мериме, и я позвонил Кузнецову, говорю: «Продаёт один мой сослуживец». Он: «Срочно!». Мы с этим товарищем всё бросили и поехали сразу к нему домой. И он купил. Помню, 50 рублей вытащил. Ну, в общем, дороговато тот ему продал… В идеальном состоянии всё. Он его поставил на полочку и читал потом. Мопассана тоже ценил. Книжки несколько раз мне давал читать. Говорил: «Тебе надо прочитать „Опавшие листья“ Розанова» (это было ещё в первую встречу). Дал мне этот том, говорит: «Это я за большие деньги купил. Смотри, береги, — говорит, — книжку!». Потом ещё что-то давал. О смерти хорошее такое исследование. Тоже говорит: «Тебе надо прочесть. Мозги на место ставит».
— Сестра Кузнецова рассказывала, как однажды спросила у Юрия Поликарповича, какая самая ценная для него книга в его библиотеке. И он ей достал какую-то книгу про евреев… Вам он ничего такого не показывал?
— Нет. Но мы как-то ехали в троллейбусе, и на зимнем окне была нацарапана шестиконечная звезда. «Вот! — говорит. — Не знают уже, где показать своё присутствие. Даже в автобусах рисуют…». Ну, а так вообще он говорил: «Не надо тебе. Не влезай вообще в это…». Так он мне не советовал вникать в эту проблематику по поводу евреев: «Тебе это не нужно. Ты — пиши…» (стихи, имелось в виду). Вообще говорил, что писать надо больше. «Больше писать!». Один раз, закрывая за мной дверь, укорил, что мало работаю, говорит: «Зря! Тебе дар дан — надо его обязательно реализовывать!».