Зверь бездны
Шрифт:
Однажды утром сквозь рассветный сон услышал Алексей глухие удары и тонкое, ломкое ржание. На дворе заливалась лаем Велта. Дели била копытом, грозя разнести дощатую дверь конюшни. Алексей босиком, в одних подштанниках, выскочил на свежий снежок, выдернул засов из дверей конюшни и едва устоял на ногах. Грудью вперед, горделиво вскинув голову и победно задрав хвост, из конюшни вылетела Дели. Она сделала круг по двору и заливисто заржала.
Алексей счастливо огляделся. В окно, сморщившись от смеха, смотрел Егорыч. Значит, сам приподнялся, чтобы глянуть в заметенное оконце и полюбоваться на «заморыша», как окрестил лошадку старик.
Что сказать? Обманули цыгане…
— Да, слышал бы ты, как цыгане лаялись, продавать не хотели… — оправдывался Алексей.
— Тьфу… Что возьмешь… Пехота… Моему деду цыгане ночью слепого мерина за жеребца продали. Слыхал такую притчу? «Черный глаз» угощает калачом, а спину метит кирпичом.
Алексей оставил лошадку гарцевать на огороженном поскотиной дворе, а сам заспешил к старику.
Егорыч лежал на кровати, задрав бороду, по морщинистому виску стекала слеза. В руках была зажата скомканная тельняшка из «смертной укладки».
— Обряди… — попросил старик.
— Ты куда собрался-то, батя? — бормотал Алексей, оправляя старику подушку и сбившееся лоскутное одеяло.
— Отлегло, кажется, — выдохнул Егорыч. — Еще поживем.
Алексей растопил выстывшую за ночь печь, спроворил чай и накрыл на стол, с невольным вниманием слушая лесную тишину. Не скрипнет ли калитка? Гриня всегда приходила вместе с медленными зимними рассветами.
Он вспомнил, как вчера вечером стоял рядом с Дели, запустив ладонь в крутую холку. Лошадь осторожно, одними губами брала из яслей сено и, прикрыв глаза густыми ресницами, медленно жевала. Если животных не пугать, они едят благоговейно, с чувством и смыслом, словно творят одним им понятный обряд.
Гриня стояла с другой стороны, поглаживая Дели. Кобылка косилась на них обоих блестящими выпуклыми глазами и раздувала бархатные ноздри. Сквозь перепутанную гриву Алексей нашел Гринину ладонь и, радуясь ее теплу, несильно пожал, и рука отозвалась: нежно и доверчиво. Он застыл, боясь вспугнуть стайку проворных смуглых горностаев. Это зимой горностаи белые, а летом — рыжие, вернее медово-смуглые, блестящие. Точь-в-точь, как кожа Грини. «Черна я, но красива, как шатры Кидарские… Не смотрите на меня, что я смугла, ибо солнце опалило меня…» — эту жаркую, задышливую книгу принесла ему Гриня, и где достала ее стеснительная тихоня? «Кобылице моей в колеснице фараоновой уподобил тебя, возлюбленная моя…» Это был запертый сад, куда ему, калеке, не было хода, но сердце отекало истомой и чувственной плотской дрожью от густого ритма и аромата этих стихов. «О, ты прекрасен возлюбленный мой, и любезен! И ложе у нас — зелень; кровли наших домов — кедры».
Не глядя на Алексея, Гриня ласкала его руку, а он все медлил. Дели, постукивая копытами по чисто выскобленному сосновому полу, вышла из-под обода их сплетенных рук.
Последнее время он избегал оставаться с Гриней наедине. Вдвоем они хлопотали возле Егорыча, а поздним вечером, умаявшись на обходе, он провожал Гриню в Ярынь.
Прав был старик: мужик умирает последним. Там, в полутемном хлеву на него нашло тяжелое сладкое помрачение, какого он не ведал никогда прежде. «О, как прекрасны ноги твои… Этот стан твой похож на пальму, и груди твои, как виноградные кисти. Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее; и груди твои были бы вместо кистей винограда…»
Рассеянно улыбаясь, вращая яркими белками, Гриня потянула его в угол, где в высоких яслях ворохами лежало колючее сено. Она легла на копну спиной, надломившись в тонкой талии, все еще удерживая его руку в своей. «Друг мой похож на серну или молодого оленя. Возлюбленный мой принадлежит мне, а я ему; он пасется между лилиями. Доколе день дышит прохладою и убегают тени, возвратись, будь подобен серне или молодому оленю на расселинах гор».
Горячая, влажная шея Грини, обвитая ниткой бус, была возле его щеки. Ее лицо сияло суданской розой, затерянной среди снежных полей и северных лесов. Он коснулся губами ее губ. «Уклони очи твои от меня, потому что они волнуют меня. Волосы твои — как стадо коз, сходящих с Галаада… как половинка гранатового яблока — ланиты твои…»
Алексей неловко потерся щекой о ее грудь, и расстегнул выцветшую блузку: «Два сосца твои — как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями…» Ее кожа блестела радужной испариной. Терпкий аромат щекотал ноздри, и на миг этот запах показался ему чужим, и сразу обмякла, отпустила тугая тетива внутри. Тусклый венчик масляной лампы вдруг закачался, посылая по углам тревожные всполохи. В соломе завозилась и смолкла мышь.
Он осторожно прикрыл ее колени юбкой. Все в нем стихло и предательски опало. «Не она… Не она…» — дятлом выстукивало в висках и ныло у сердца. Гриня застыла в испуганном ожидании. Он опустился на пол у ее ног.
— Прости, Агриппина…
Половину ночи он не спал, слушая стенания ветра. Он думал о той единственной женщине, в которой он боготворил бы всю ее природу. Сквозь сомкнутые веки он вновь и вновь вызвал в памяти ее, вернее то неуловимое, от чего заходилась его душа. Сашка, бедовая, злая Сашка! Она все еще владела им. Или это он не желал отпустить ее мятежный образ. Ну не может он делать это без любви, вот такой он урод. И когда он понял это, то заснул ангельски спокойным сном, если, конечно, ангелы спят.
«…Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные; она пламень весьма сильный…»
Мелькали короткие морозные дни. Гриня не приходила. Алексей как в тяжелом сне ходил на обходы, стерег Егорыча, но старик угасал вместе с убывающим солнцем. Он все больше светлел и тоньшал ликом, словно сквозь источенную временем оболочку пробивался изнутри слабый, но ровный свет. Все это время Егорыч был в сознании, но в мыслях — уже далеко. Всякий раз, когда усталый Алексей вваливался в избу, казалось, что Егорыча только что покинули безмолвные гости.
— Ушла моя стая в небо… не догнать, — шептал старик.
По его просьбе Алексей достал со дна сундука тельняшку, бескозырку и горсть медалей. Егорыч уже не брал в ладони золотистую горсть, а только смотрел.
— Кажется все, — среди ночи прохрипел Егорыч. — Без покаяния… Хотя я тебе всю свою жисть пересказал. Знаешь, в войну бывало, что солдат солдата исповедал. Отпусти грехи мои, Алеша…
Алексей бросился к старику, схватил и затряс холодные, враз ставшие тяжелыми руки.
— Иван Егорович, Иван. — Он все еще надеялся окликнуть старика, прижался ухом к груди, ощупал пустеющее тело.