Зверь из бездны том III (Книга третья: Цезарь — артист)
Шрифт:
На наш современный взгляд, напиться — значит уронить свое человеческое достоинство. Римляне, в большинстве, не считали пьянства унизительным пороком. Во все эпохи римской истории можно указать лиц, облеченных высшими должностями в государстве, но при всем том — прославленных питухов. Даже знаменитости, жизнь которых впоследствии удостаивалась попасть на страницы Плутарха, не отказывали себе в частой выпивке. Таков, например, Катон. Этот примерный римлянин, образец античной добродетели, далеко не был врагом бутылки и, как со своим приятельским кружком в столице, так и в деревне, с соседями по имению, сиживал за столом охотно и долго. А так как его многообразная опытность и бойкое остроумие делали его любимцем общества, то он не пренебрегал, кроме того, ни костями, ни кубком; сообщил даже в своем сельскохозяйственном сочинении, между другими рецептами, одно испытанное домашнее средство на случай чересчур сытного обеда и слишком крепкой выпивки; другой рецепт его, имевший широкую популярность, учил, как придавать обыкновенному туземному вину — посредством рассола — вкус настоящего коанского.
Итак, пьянство не позорило. Общепринятость и общераспространенность его легко доказывается именно тем уже обстоятельством, что мы не слышим слова осуждения ему из уст античной морали. Голосов, протестующих против пьянства, довольно, но протесты направлены
Неприятные средства эти потомство приписало ненасытности римских утроб, какому-то свирепому желанию есть и пить до бесконечности, во что бы то ни стало. Правда, так судили и некоторые современные моралисты. Но это уже манера всех моралистов объяснять явления таким образом, чтобы им, во исполнение своей общественной роли, было за что читать мораль свету и выразить свое целомудренное негодование (Lacombe). Сверх того, людям свойственно — часто совершенно ошибочно — принимать конечный результат действия за причину и цель его. Человек ест, пьет, затем вызывает у себя рвоту и, облегченный, снова садится есть и пить. Не ясно ли, что затем он и вызывал рвоту, чтобы получить новую возможность к обжорству и пьянству? Однако, эта наглядная ясность ошибочна и не должна быть принята за главный мотив факта. За это говорят два важных указания. Первое: дамы самого высшего круга прибегали к описанной предохранительной тренировке, наравне с мужчинами. Если это делалось с исключительной целью пить и есть через меру, то мы присутствуем при явлении, единственном в своем роде, во всей истории. Ни в какую другую эпоху вы не найдете подобных аппетитов у женщин соответствующего класса.
Затем: средства обеденной тренировки были противны, давались болезненно и трудно, по крайней мере, вначале. Отдавать себя на непосредственное страдание в предвкушении будущего наслаждения — это уж сластолюбие как-то совсем через край; оно не согласно с натурой человеческой. Зачем, наконец, искать объяснений далеких и гадательных, за пределами вероятного, когда под рукою есть прямое и вполне достаточное? Люди хотели бывать в свете, пользоваться его благами и удовольствиями, но не рисковать опасным опьянением, к которому, почти неизбежно, вела вся коварная обстановка римских пиров.
Конечно, в семье не без урода, и нельзя отрицать, что иные и впрямь опустошали свой желудок лишь с целью вновь и вновь набивать его яствами и питиями, но такие господа были не правилом, а исключениями. Большинство же искало лишь средства сохранить голову в свежести.
II
Лукиан рисует нам картину обеда у человека образованного, друга наук, искусств и философии. Такому хозяину, подобному празднику философы не могут отказать в своем присутствии. И в самом деле, все приглашенные секты прислали на этот обед своих представителей. Следует, однако, предупредить читателей, что Лукиан, в противоположность своему герою, ненавидит философов, за исключением, пожалуй, одних эпикурейцев. Этюд его именно с тем и написан, чтобы подорвать кредит философии. Следовательно, философов мы встречаем здесь в карикатурах, что, конечно, еще не значит — в неверных красках. Лукиан слишком умный и изящный артист, чтобы впасть в неправдоподобную клевету. Впрочем, и без него нам осталось довольно свидетельств в доказательство, что философская мантия красовалась часто на совсем не философских и комических фигурах. Все, что сейчас в подробной сатирической карикатуре расскажет нам Лукиан, уже заключалось скромно и сжато в лаконическом, но красноречивом намеке Тацита о пирах Нерона: «Он уделял также время и учителям мудрости после хорошего обеда, и притом для того, чтобы наслаждаться спором лиц, утверждающих противоположное. При этом были между ними такие, которые с своей серьезной речью и лицом охотно видели себя в числе предметов царских развлечений».
Вот философы Лукиана входят в пиршественную залу, где пронюхали хороший обед, — на это чутья у них куда больше, чем на порок. Они приветствуют амфитриона. Так как им свойственно становиться, судя по обстоятельствам, либо бесстыдными льстецами, либо дерзкими цензорами, если лесть их не хорошо оплачивается, — то, вслед за приветствием, они оскорбляют хозяина, укоряют его за то, что у него есть любовница, журят за роскошь и невоздержность. Лишь только они заметили друг друга, как уже меняются косыми взглядами бешеной ревности. Когда пришла пора занимать ложа, между учеными мужами тотчас же разгорелась ссора за почетные места. Иные делают вид, будто хотят уйти, однако не уходят и ограничиваются в выражении своего неудовольствия тем, что, взбираясь на ложа, глухо бормочут себе под нос. Они капризничают, жалуются, что им плохо служат, рассуждают вкривь и вкось, с жадностью припав к тарелкам — «точно отыскивают на них добродетель». Пир в разгаре. Чаши ходят в круговую. Вино производит свое обычное действие: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке; и вот, между философами начинается обмен колкостями. Чем пьянее компания, тем вздорнее становится спор, летят оскорбления и ругательства, дело доходит до рукопашной. Безобразию пьяных скандалистов- философов Лукиан старательно противополагает безупречное поведение и умеренность обыкновенных гостей из светского общества. Памятуя антипатии художника и затаенные его цели, можно думать, что он, не погрешив против истины в описании опьяневшего пира, не согласовался с нею, когда разбил компанию на две половины — вдребезги пьяную и, словно напоказ, трезвую. И философы не были столь безобразными илотами, и светские люди столь воздержными спартанцами, как рисует Лукиан. Краски наложены слишком густо на обе стороны. Обращаясь за справками по этому поводу к чистой, не сатирической поэзии, мы находим у Овидия следующий совет холостой молодежи Рима: «Когда ты будешь на пиру, — поучает он, — и случится тебе возлежать рядом с женщиной на одном ложе, молись Бахусу, чтобы вино не отуманило твоего рассудка. Благодаря трезвой памяти, ты получишь возможность сделать понятными своей соседке тайные желания твои — ив беседе, и иначе, так как есть много способов переговорить о своем чувстве и без слов. Вот тебе мера, как уследить за собою в подпитии.
Твой рассудок должен оставаться в равновесии с твоими ногами: пусть они всегда будут в состоянии исполнять свое природное назначение. Больше всего берегись ссор, разжигаемых вином, и не будь слишком скор и дерзок на руку». Таким образом, повидимому, не одни философы имели обыкновение обмениваться тумаками inter pocula. Овидиево «молись Бахусу» — не шутка, но серьезное, убежденное приглашение. Кто пьет вино, с первого же глотка впадает во власть этого бога, и, чтобы остаться трезвым, сохранить хладнокровие, мало самому желать этого, — надо, чтобы и Бахус пожелал, надо заслужить его благосклонность.
Дальнейшие советы Овидия еще более характерны. «Действительное опьянение повредит тебе, — говорит он, — притворное может помочь. Пусть лукавый язык твой как бы заплетается, спотыкаясь на словах, заикаясь на буквах; если в таком состоянии ты и хватишь через край или сделаешь неприличие, — твой поступок будет отнесен насчет вина» — и, следовательно, извинен и оправдан. Мораль Овидия не может иметь двух толкований; ясно, как день, что его советы умеренности истекают вовсе не из опасения, чтобы пьянство не повредило молодому человеку в глазах женщин. Ни для него, ни для дамы идея пьянства вовсе не сопрягалась с идеей нравственной грубости: напротив, легкое подражание опьянению рекомендуется, как один из лучших способов ухаживания. Делая наставление в подобном же случае, поэт нашего века сказал бы: «не напивайся, чтобы дамы не сочли тебя за сапожника». Поэт латинский говорит: «Чем напиваться, лучше делай только вид, что ты пьян, чтобы успешнее вести свои делишки по женской части».
Но, быть может, подобные советы даются на случай обеда в обществе «легких» женщин? Отнюдь нет. Овидий, несомненно, имеет в виду приличное общество, собрание людей порядочных: это — не полусвет, мужья дам тут же присутствуют налицо. «Старайся нравиться твоей красавице, — говорит поэт, — но старайся прийтись по вкусу также и ее мужу». А еще немного далее добавляет: «Творя обеты за женщину, твори их и за ее мужа, хотя бы и проклиная его внутренне на все лады».
Тот же автор пишет замужней женщине, своей любовнице, целую программу, как вести себя на пиру, куда она приглашена с мужем. «Дай мужу волю пить через меру и, — покуда он напивается в свое удовольствие, — по возможности, прибавляй тайком вина в его кубок. Когда хмель разберет его хорошенько и ударит в сон, мы сделаем все, что позволят обстоятельства, т. е. время и место». Кто этот муж, способный публично напиваться до бесчувствия? Человек значительный: ему оказывают почести. Ниже поэт говорит о своей любовнице: «Когда ты встанешь к отъезду, и мы все встанем». Дело, очевидно, идет о знатной женщине, отъезд которой дает сигнал к отъезду других, и которую вся компания считает нужным проводить до порога. Кроме того, известно, что у Овидия, вообще, были превосходные знакомства; он вращался в самом высшем кругу, так что впоследствии ученые изыскатели находили даже возможным приписать ему, — хотя и ошибочно, — любовную связь с Юлией Младшей, принцессой императорской крови, внучкой божественного Августа. В действительности, — он был лишь поверенным ее любви и связи с одним из Силанов, что и навлекло на поэта роковую ссылку и беспощадный, не знавший прощения, гнев Августа.
Возвратимся к цитате: «Когда ты встанешь к отъезду, и мы все встанем. Помни хорошенько, что надо тебе очутиться в самой середине толпы. Тут либо ты коснешься меня, либо я тебя и ...» Дальнейшее неудобно в передаче... Но мы можем обратиться к другой картине того Овидия, написанной на тот же сюжет отъезда с обеда. «В ту минуту, — советует он молодым людям, — как гости встанут из стола, воспользуйся перемещением в их группе, чтобы приблизиться к своей красавице; благоприятная теснота позволит тебе тронуть рукой ее талию, или коснуться нагой ноги». Итак, Овидий дважды утверждает, что выход из-за стола был в Риме одним из самых острых и удобных моментов волокитства. Зависел ли он, однако, от множества гостей? Правда, последние в тексте Овидия обозначены словом turba, толпа, но, так как мы знаем, что, за немногими исключениями, число приглашенных на римские обеды бывало весьма ограничено, то, по всей вероятности, turba должно здесь обозначать не многолюдство, но толкотню и суетню присутствующих, беспорядочность их манер, стадное настроение людей пьяных или дремлющих.