Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4
Шрифт:
Сенека. А кого ненавидит, — того низлагает.
Нерон. Меч — защита государю.
Сенека. Вернее защита — любящая верность.
Нерон. Прилично Цезарю быть страшным.
Сенека. Гораздо приличнее — любимым.
Нерон. Необходимо, чтобы меня боялись...
Сенека. Ах, что ни говоришь ты, — тяжко слышать![16]
Нерон. И повиновались нашим повелениям.
Сенека. Так приказывай справедливое.
Нерон. Что хочу, то и укажу. (Statuam ipse).
Сенека. А кто согласится исполнять?
Нерон. Мечом заставлю себя уважать.
Сенека. Да хранит тебя судьба от этого нечестия.
Разумеется, раз между наставником и воспитанником начали вспыхивать подобные споры, то в один плачевный день не мудрено им было и оборваться такой высочайшею фразой из того же диалога:
— Перестань приставать, ты уже и без того слишком надоел мне: это будет сделано уже потому, что Сенеке это не по вкусу! (Liceat facere quod Seneca improbot).
Стесняясь открыто высказать свое неудовольствие, цезарь повел, обычную ему при тайных немилостях, тактику: сохраняя внешнюю любезность, ледяную, явно притворную, ловко уклонялся от всяких встреч и бесед со своим министром, кроме официальных. Чувствуя недоброе, хорошо осведомленный о придворных клеветах, памятуя такое же поведение Нерона, когда он возненавидел Агриппину, Сенека, однако, никак не мог вызвать государя
Сенека говорил:
— Вот уже четырнадцатый год, цезарь, истекает с тех пор, как твоя многообещающая юность была поручена моему попечению, и восьмой год, как ты — император.
В эти сроки ты осыпал меня столькими почестями и таким богатством, что для полноты счастья мне не хватает теперь разве лишь уверенности, что оно не чрезмерно, и дозволения приостановить его щедроты. Соблаговоли, в пояснение слов моих, выслушать два примера, взятых не из моего темного быта, но из жизни твоих великих предков. Твой дед Август разрешил Марку Агриппе удалиться на покой от дел в Митилену, а К. Меценату — окружить себя в самом Риме столь тихим одиночеством, словно бы он уехал за границу. Первый из этих главных людей — боевой товарищ Августа. Второй — человек, с еще большей пользой трудившийся для государства в недрах самого Рима. Награды, ими полученные, хотя и велики, однако, достойны огромных заслуг их. Но я? Что могу я противопоставить твоим щедротам с своей стороны? Мои научные работы? Но так ли велика их важность? Взлелеянные, так сказать, в глуши, во мраке неизвестности, они вышли из тени, стяжав некоторую популярность, лишь благодаря тому, что меня считают сотрудником первых литературных опытов твоей юности. Такая честь, уже одна, сама по себе, — вполне достаточная мне награда. Ты же окружил меня безмерной милостью, неисчислимым богатством, так что не знаю, как говорят о том другие — но мне самому неловко за свое счастье пред судом собственной совести. Мне ли, простому всаднику, провинциалу происхождением, стоять в первом ряду государственных сановников? Мне ли, человеку вчерашнего дня, блистать среди родовой знати, славной отличиями предков во многих поколениях? Да — нечего сказать: хорош я и как философ, служитель мудрости, которая велит нам довольствовать себя немногим. Проповеднику ли воздержания разбивать великолепные парки? об умеренности ли говорят мои подгородные виллы? о бескорыстии ли свидетельстуют огромные доходы? Только в одном я нахожу себе извенение: я не считал себя в праве сопротивляться твоей благодеющей воле.
Но мы оба дошли до пределов: ты дал мне все, чем государь может одарить друга, я принял все, что друг может получить от государя. Продолжать в том же духе далее — значило бы только выращивать зависть. Конечно, зависть, как и все смертное, остается ниже твоего величия; но меня она тяжело давит, мне она не в подъем без подмоги. Солдату-инвалиду или страннику, переутомленному дорогой, не стыдно взывать о поддержке: так точно и я ослабел теперь на своем житейском пути; я уже старик, мне не под силу и самые малые хлопоты, а не то, что хозяйственный распорядок столь громадным состоянием, — прошу: защиты меня от собственного моего избытка. Повели взять мое имущество в ведомство твоих уделов, прими его обратно в свое достояние. Я оттого не разорюсь и не впаду в нищету, а только выиграю: сбыв с рук праздный блеск, что теперь меня кругом вяжет, я высвобожу из времени, которое трачу на пустые хлопоты о парках и виллах, досуг позаботиться о пользах души своей. Что касается тебя, ты — богатырь силами, а столько лет правления уже достаточно ознакомили тебя с техникой государственной власти. Следовательно, нам, старикам, первым твоим приверженцам, не грех удалиться и на покой. И — даже и это, цезарь, послужит к твоей славе: ты покажешь свету, что возносил на вершину почета не честолюбцев, но людей, способных довольствоваться умеренной долей.
Нерон отвечал почти следующими словами:
— Ты обдумал речь свою заранее. Я готов отвечать тебе немедленно. Вот уже сразу и сказались твои заслуги, потому что это ты научил меня говорить не только на предвиденные, но и на внезапные темы. Мой прадед Август дозволил Агриппе и Меценату удалиться на покой по трудам их. Но вспомни: сам он к тому времени был уже в пожилых летах, которые оправдательно говорили за рассудительность и авторитет его решения, в каком бы смысле оно ни состоялось. И все-таки, отпуская друзей-сотрудников, он ни у того, ни у другого не отобрал наград и пожалований. Что они заслужили милости военными трудами и деля опасности государя, зависело не от них: так сложилась молодость Августа. Ведь и ты не отказал бы мне в помощи вооруженной рукой, случись мне воевать. Но условия моего правления сложились иначе и требовали иной службы, и ты исполнил все, чего они требовали. Ты руководствовал мое отрочество, потом юность разумными доводами своей опытности, советами, наставлениями; не могу я забыть заслуг твоих, покуда жив! Мои же пожалования тебе — сады, ренты, виллы — все это подвержено случайностям. Хотя на вид их и много, но мало ли людей превосходят тебя достатком, хотя не в силах сравниться с тобой в достоинствах? Стыдно сказать: есть вольноотпущенники, которые богаче тебя! Так что, право, мне еще приходится краснеть за себя: почему ты, занимая первое место в моем сердце, еще не первый между всеми по богатству? Будем откровенны: и ты еще вовсе не так стар, чтобы отрекаться от деятельности и пользования плодами своей работы, да и я еще только вступаю в труд государев. Неужели ты считаешь себя хуже Вителлия, который три раза был консулом, а меня ставишь ниже Клавдия? Неужели я не в состоянии одарить тебя такими же богатствами, какая собрала Волузию его долговременная бережливость? Я молод. Если возраст увлечет меня на скользкий путь пороков, кому, как не тебе, остановить меня? чье, как не твое дело, с удвоенной энергией поддержать и направить советами мою, тобой же воспитанную, юность? Ты хочешь покинуть меня. Но разве общество поверит, будто ты устал и запросился на покой? Нет, сложится сплетня о моей жестокости. Ты хочешь возвратить мне пожалованное. Но разве люди припишут это твоей умеренности? Нет, заговорят о моей алчности. Пусть даже, наконец, и поймут тебя, и превознесут за бескорыстие! — но вряд ли прилично мудрецу стяжать славу тем самым деянием, которое неминуемо бросит бесславное пятно на его преданного друга.
VIII
В обмене изложенных речей Кудрявцев видел риторический турнир, в котором оба — и учитель, и ученик — немилосердно фальшивили чувствами и старались блеснуть друг пред другом красивыми словами, по всем правилам красноречия. Аудиенция завершилась объятиями и поцелуями со стороны Нерона и выражениями глубочайшей благодарности со
— Ваше величество! если вы уж так сожалеете о моей отставке, так я, пожалуй, и останусь.
Но, обыкновенно, государи не посещают павших министров, отставленных по взаимному неудовольствию, с полу-опалой, и не стараются им льстить и нравиться. Так что ненависти, предполагаемой Тицитом, тогда еще, кажется, не было. Но, как человек необычайного ума и редких способностей к психологическому анализу, Сенека чувствовал, что она неизбежно должна народиться, и бежал, рассчитывая отдалить ее приближение. Он отстранялся не столько от самого Нерона, сколько от нового двора, в возрастающих мерзостях которого — он знал — Нерон должен выродиться в безобразного тирана, а правление его превратиться в омут жестокостей и разврата. Кто стоит близко к тирану, тот должен, не рассуждая и даже с видимым удовольствием, разделять его пороки и прихоти, — оставил грустное признание сам Сенека. Стать на старости лет жестоким и распутным он не имел ни сил, ни воли: он, и в самом деле, уже сознавал близость смерти и заботился о душе. Стало быть, он, оставаясь исключением, являлся бы при дворе немым упреком, страдальцем поруганной морали, а упреки надоедают, и, когда надоели, их ненавидят, моралистов же либо казнят, либо отправляют в государственную тюрьму, что в Риме считалось едва ли не страшнее казни. Та же смерть, только долгая и мучительная. Вместо минут, — неделями, месяцами... Вот какую будущность провидел и бежал от нее Сенека. Бурр не ушел бы, стал бы бороться. Сенека махнул рукой.
Для некоторых государственных людей в Риме удалиться от официальных должностей, сохраняя хорошие личные отношения к принцепсу, значило только возвысить свое действительное, закулисное, так сказать, могущество, — тут-то и становились они главными пружинами правительственной машины, не принимая притом ответственности за ходом ее. Пример — Меценат, помянутый Сенекой в просьбе об отставке, якобы праздный вельможа, личный друг Августа. Быть может, Сенека, уходя от дел при сохраненной еще приязни Нерона, лелеял втайне и такой расчет? Вышеупомянутый разговор о Тразее цезаря в гостях у Сенеки напоминает именно приятельство Августа и Мецената. Что Сенека не вовсе утратил влияние на дела, живо явствует из волнения, какое он обнаружил, когда, после великого римского пожара, Нерон стал строить «Золотой дворец» и для украшения его грабить сокровища искусств из храмов. Старик испугался, что почин святотатства будет общественным мнением приписан ему, как философу и, следовательно, «безбожнику». Эта история случилась два года спустя после отставки Сенеки, и вот лишь когда между ним и Нероном произошла, действительно, серьезная размолвка.
Игра в историческое повторение великих предков, если она и была затеяна, не могла долго продолжаться. И Нерон не годился в Августы, и Сенека — не Меценат. Да и времена стояли не те. Вокруг Нерона толпились слишком много хищников, ревнивых к своей, позором завоеванной, власти над цезарем. Как скоро громко заявленные в прощальном рескрипте симпатии стали переходить из области эффектных фраз в действительное осуществление, придворные негодяи, конечно, сумели положить им конец. Мы знаем, что в уединении своем Сенека опасался яда — настолько, что питался исключительно плодами, собственноручно сорванными в своем саду, и пил воду из фонтана, который отравить можно было, лишь испортив воду всех римских акведуков. Тацит сообщает это известие в связи со ссорой философа с императором из-за грабежа храмов. Опасаясь нареканий, Сенека снова просил Нерона отпустить его от двора в отдаленную деревню, снова предложил в распоряжение государя свои богатства, — Нерон не отпустил и не принял. Тогда Сенека — извиняясь сильным нервным расстройством — безвыходно заперся в своем кабинете и, вероятно, нашел средства довести до общественного сведения, что в насилиях святотатцев он не при чем: всем руководит личная воля цезаря. Ходили сплетни, будто Нерон, недовольный прорицаниями Сенеки, пытался отравить старика чрез вольноотпущенника, по имени Клеоника, и вот именно это-то покушение заставило Сенеку принять чрезвычайные меры осторожности. Но, как допускает и Тацит, философ вряд ли нуждался в случайных поводах, чтобы беречь свою жизнь, — довольно было и общих опасений. Ему приходилось бояться не только самого Нерона, но и, пожалуй, даже больше, таких врагов, как Тигеллин, который «совратив Нерона на всякие злодеяния, позволял себе многое без его ведома», и которому старый мудрец, с его, хотя гибкой, но все же искренне- красноречивой этикой был — как терн в глазу. Однажды начав преступление, Нерон непременно доводил его до конца. Если бы покушение Клеоника было приказано цезарем, оно бы удалось во что бы то ни стало. Больше: раз убедясь, что оно приказано цезарем, Сенека сам не посмел бы сохранять далее бесполезную и тревожную жизнь, осужденную на истребление высшей властью. Самоубийство в императорском Риме — обычный спутник бесповоротной государевой опалы.
Если бы Нерон, увольняя Сенеку, питал к нему, как уверяет Тацит, ярую ненависть, кто помешал бы ему отделаться от эксминистра немедленно? Предлог был: в конце того же года вольноотпущенник Роман сделал ряд тайных доносов, обвиняя Сенеку в заговоре против государя с К. Пизоном, знаменитым богачом и вельможей, знатным, как сами цезари. Однако, философ не только блистательно оправдал себя, но еще и доносчика упек под законную кару, обратив против него то же самое обвинение, — вероятно, ироническим приемом: доказав, что, если ставить в вину общение с таким популярным человеком, как Пизон, то любого римского гражданина можно подозревать с ним в заговоре.