Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4
Шрифт:
Сильная и культурная половина презирает темную и слабую, слабая и темная ненавидит господствующую. Но, презирая своего развратного раба, полускота-получеловека, гордый господин не чувствует, как, — по закону взаимовлияния, — «он сам отражает на себе, точно в зеркале, все пороки и все унижение человеческого существа, им поруганного: как раб, — незаметно и сам того не сознавая, — с медленной верностью, неуклонно увлекает общество господ в ту же мрачную пропасть, на дне которой он сам копошится»... (Лакомб.)
II
Итак, каждый римский домохозяин содержал под своим кровом целый — говоря прямыми словами — табун двуногого скота. Пусть табунами этими управляли через посредников: хозяин все же не мог не знать, что творится в среде его людского стада, — разве, что он преднамеренно закрывал глаза на жизнь дворни. Но такое безразличное отношение было совсем не в хозяйских интересах, — напротив, надо было глядеть в оба и держать ухо востро! В табуне порабощенном, но не обесчувственном и не бессловесном, возникали известные запросы, раздавались
В современном буржуазном строе, господа стараются, по возможности, скрывать от слуг свои пороки. Вне своих служебных обязанностей равные господам гражданскими правами, — слуги, понятное дело, лишь тогда будут чувствовать уважение к господам, когда те успеют внушить им его превосходством своего поведения — по крайней мере внешним. Хорошее мнение человека, который вам служит, — для нас, людей XX века, дело если не первой важности, то далеко не лишнее. Но римлянин владел рабами как лошадьми и собаками. Не все ли равно было ему, что думает о нем двуногое домашнее животное, — раб? Слишком уж много было их в его доме. А дома — мы видели — устраивались дурно и тесно; если бы римлянин вздумал скрываться от рабов в своих домашних слабостях, ему пришлось бы обратиться в монаха: не было минуты ни днем, ни ночью, когда бы он не чувствовал на себе любопытных рабских глаз. Если он желал жить в свое удовольствие, потворствуя всем своим страстям и порокам, ему оставалось одно: считать толкущихся вокруг него рабов как бы несуществующими или лишенными слуха, зрения, разума и языка. Вот — мол, стена, вот стол, вот кровать, вот лампа, а вот — раб. Все они для меня равно необходимы и все равно бесчувственны. И как не стыдно мне напиваться до бесчувствия или развратничать при стенах, столе или лампе, так нечего стыдиться и раба. Это — не свидетель.
Самый ярый спортсмен-лошадятник не управляет своими конюшнями собственноручно, а через конюхов, кучеров и т.п. Из своего двуного табуна римлянин выбирал несколько любимцев, которые становились посредниками между его волей и рабской массой. Им вручались бич и палка; с них взыскивалось за неисполнительность, дурное поведение и неисправное состояние рабов. Любимцы эти, — почти неизменно во всех домах, — частью по усердию угодить господской воле, частью зазнаваясь в упоении, что возвышены над своим братом-рабом, — являлись жестокими притеснителями. Их ненавидели, а за них ненавидели и господина.
Не совершенно ли теми же картинами характеризовались в крепостные русские годы случаи «крестьянского безвременья», когда барин вверялся какому-нибудь излюбленному лакею и поручал ему управление имением? «Главный контингент этого рода управляющих доставляли люди до мозга костей развращенные и выслужившиеся при помощи разных зазорных услуг. По одному капризу, им ничего не стоило, в самое короткое время, зажиточного крестьянина довести до нищенства, а ради удовлетворения минутным вспышкам любострастия отнять у мужа жену или обесчестить крестьянскую девушку. Жестоки они были неимоверно, но так как в то же время строго блюли барский интерес, то никакие жалобы на них не принимались. Много горя приняли от них крестьяне, но зато и глубоко ненавидели их, так что зачастую приходилось слышать, что там-то или там-то укокошили управителя и что при этом были пущены в ход такие уточненные приемы, которые вовсе несвойственны простодушной крестьянской природе и которые могла вызвать только неудержимая потребность отмщения» (М.Е. Салтыков, «Пошехонская Старина»).
С другой стороны, оберегая свое влияние, стараясь показать, сколь они «без лести преданы» и потому необходимы, подобные полубаре паче всего заботились, чтобы господин смотрел на раба как на отпетого негодяя, который хорош лишь до тех пор, пока плеть управителя гуляет по его плечам.
Поддерживать подобное предубеждение в римлянине знатного рода было тем легче, что, как указано выше, смутный страх к рабской массе был хронической и исконной общественной болезнью Рима...
— Ох, на вулкане мы стоим... Спартаком пахнет! да, Спартаком! — восклицает управляющий Давус в поэме Майкова. Грозные тени Спартака, Эвнея, Сальвия и других вождей рабских революций при республике напугали Рим на несколько столетий. Русская пугачевщина была забыта куда скорее. О трепете господ пред быстрым возрастанием в городе рабской массы говорят Тацит и Сенека. Сенат не посмел ввести проектированную однажды униформу для рабов — исключительно из опасения, чтобы, в таком случае, «они не сосчитали господ». В высшей степени выразительны и энергичны подлинные о том слова Сенеки: Quantum perieulum immineret si servi nostri numerare nos coepissent. Тем не менее, жизнь роковым историческим течением слагалась так, что не о сокращении рабов приходилось думать, но о приобретении новых. Чем больше росло их число, тем бдительнее становился надзор за ними, суровее — дисциплина, строже — наказания. Рабство с каждым днем делалось все жестче и все несноснее. Обе стороны озверялись. Каждый хозяин имел все основания опасаться, что в один прескверный день его постигнет кровавая судьба Педания Секунда: ведь в рабском стаде нет недостатка ни в мстительных характерах, ни в людях, доведенных до отчаяния, ни даже, наконец, в опасных сумасшедших. В отвращение
Огромное количество рабов отучило римлянина от личных забот о себе. Он не хочет, а впоследствии, силой отвычки, уже и не умеет ничего сделать для себя сам. Да и нечего ему делать! Все житейские обязанности его распределены между слугами и с такой подробной точностью, что ему самому остаются почти исключительно одни физиологические, ибо от общественных он, — по примеру и чуть не с благословения императора, — тоже начинает мало-помалу удаляться, уступая свою государственную роль прислуге цезаря. В конце концов, мы видим чуть не целую расу людей, поголовно бездеятельных, опустившихся, рано лишенных как физической, так и нравственной энергии. По насмешливому свидетельству Сенеки, иной лентяй, играя в пресыщенность, разочарование, усталость трудом самой жизни, доходил до столь чудовищного извращения праздности, что водил за собой раба, обязанного подсказывать ему время выезда, бани, ужина. «Раздень меня, уложи меня, покрой меня, баюкай меня, а засну я сам». Щеголять своей изнеженностью, неумением ни к чему приложить собственные свои руки, стало модой, особым шиком. Итак, требования безопасности, чванства, собственного удобства соединялись воедино, чтобы приучить хозяина таскать всюду за собой нескольких рабов: это — тень его тела, живая тень, столь же постоянная, столь же неизбежная, как тень световая и не больше ее стеснительная. Лукиан, Петроний, Апулей рисуют нам портреты рабов, сопровождающих господина, даже в обстановке самого разнузданного, самого, — казалось бы, по нашим понятиям, — секретного разгула.
Взирая на раба, как на животное, по закону и условиям общества, римлянин, — по инстинкту, — все же не мог не сознавать в нем, хотя бы и смутно, и против воли, родственного себе самому человеческого существа. Спор с знатной госпожей: раб — человек или нет? сохранил нам Ювенал. «При рабе не стыдно» и «раб не имеет права стыда, когда ему воспрещено оно господином» — таковы римские формулы. Фон Визин повторил их в русском варианте, когда писал «Утро княгини Халдиной».
Но они дорого обошлись Риму с этической точки зрения! Что бы ни говорил кодекс и привычка общественная, инстинкт настаивает на своем: раб — человек. Отвычка стыда при рабе переходит в нестыдение людей вообще, — без разбора, невольники они или свободные. Чувство стыда, — вместо прогрессивной эволюции, ему свойственной, быстро регрессирует. Особенно грубые и прискорбные последствия отсюда вытекли, конечно, для пола женскою. Не говорю уже о косвенных печальных воздействиях подобного общения полов, в смысле притупления нравственного чувства к различию их и вне рабской среды, — бывали воздействия прямые и гораздо печальнейшие.
Госпожа, вступающая в любовную связь со своим слугой, в нашем веке, если и не редкость, то, во всяком случае, заметное исключение из общего правила. Настолько, что при случае такого рода в обществе поднимаются толки о нравственном извращении, психической анормальности, вырождении и т.д. Как ни много развратных аномалий вносило в русскую семью крепостное право, но этого греха за ней почти не водилось. Конечно, правило имело исключения, отмеченные и народной песней («Ванька Ключник»), и мемуаристами, и сатирой. Бывали даже эпохи, когда скандалы этого рода учащались почти эпидемически: например, при Александре I, в первые десятилетия XIX века. Но во всяком случае, исключения в правило никогда не обращались. Резкое слово о том аббата Шаппа, вызвавшее протест Екатерины Великой, производит впечатление скорее полемически обобщенного поклепа, чем результата действительных наблюдений. В Риме дело это обстояло совершенно иначе. Римский раб, употребляемый на домашние и городские услуги, принадлежал, почти обязательно, к красивейшим расам всего мира: либо он был привезен из Греции, Малой Азии, Египта, либо был рожден от отца и матери, вывезенных оттуда. Грациозный, с чудным лепетом на звучнейших языках цивилизованного мира, такой раб — с ребяческих дней — постоянная игрушка своих хозяев. Это — тот самый очаровательный «verna», — так назывались рабы, рожденные и выросшие в доме господина, — которого изображает нам поэт играющим на коленях своей госпожи, в ее материнских объятиях:
Garrulus in dominae ludere verna sinu.
Если такой младенец-верна умирал преждевременно, ему — верх почета по кодексу замкнутой римской семьи — отводили иногда местечко в фамильной усыпальнице, рядом с могилами господских детей.
Но вот «верна» вырос.
Он — статный, стройный малый; его движения быстры и гибки, каждая поза просится на картину; волосы лежат как на голове Аполлона; прекрасные, черные глаза сулят пылкую страсть; нежный такт, свойственный всем южанам в отношениях к женщине, усугубляет физическое очарование красавца. Южанин, уроженец благодатных берегов Средиземного моря, может быть круглым неучем и невеждой, но никогда не «невежей» в обращении с женщиной. Недаром же романские расы наградили впоследствии мир рыцарским культом дам, и в ответ поэзии этого культа звучали, едва ли не с большей еще энергией, вдохновенные гимны мавританских певцов.