Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4
Шрифт:
Действительно, частная жизнь юноши Нерона, в течение (Quinquennium’а, это — неукротимый вихрь сумасбродства, дурачества, мальчишеского буйства. Но, строго разбирая, шалости его, в данном возрасте, не показались бы нелепыми и предосудительными, будь автором их не владыка мира, но какой-либо его ровесник, в возрасте между 15 и 20 годами из простых смертных. Это обыкновенные студенческие проделки германских или наших дерптских буршей «доброго, старого времени». Вот — Нерон, в компании таких же сумасбродов-сверстников, Отона, Сенециона, Петрония, крадется задними ходами из дворца. На шалунах — поярковые колпаки вольноотпущенников или мужицкие меховые треухи, подвязанные бороды, грязное рубище. С царственного Палатина, из аристократических Карин, они бегут веселой и буйной толпой в предместье, чтобы там, в кабаках и публичных домах низшего разбора, в толпе пьяных рабов, отпущенников, солдат и матросов, искать сильных ощущений, зрелищ и дел человеческого порока. Под покровом ночи, с полными кошельками на поясах, они устраивают сотни глупостей, десятки скандалов. Отчисляя известную долю грубости этих забав на счет распущенных нравов эпохи, нельзя, однако, видеть в них что- либо из ряду вон странное или, тем более, безумное. Побить филистера, поцеловать встречную бюргершу, опрокинуть все скамейки на бульваре, перевесить вывеску парикмахера на банкирскую контору или конского манежа на пансион благородных девиц, устроить кошачью музыку непопулярному обывателю, стучать и звонить в полночь в чужие подъезды, — в подобных шалостях убивало свои досуги, еще в сороковых годах XIX столетия, студенчество Бонна, Гейдельберга, Иены, Дерпта; так дурачились многие, впоследствии весьма значительные люди, и, в числе их, напр., даже такой «сверхчеловек», как Бисмарк.
Трофеи уличных и трактирных побед: лоскутья от плащей, подвязки, снятые с проституток, бутылки и шкалики, краденые с кабацких стоек, свинец и бетон разломанных водосточных труб, вывески, снятые с гостиниц и магазинов, оторванные ставни, пологи от кроватей в публичных домах, — милая компания с триумфом несла во дворец, где для этого хлама имелась нарочно устроенная кладовая. На завтра играли в аукцион. Добыча вчерашнего разбоя пускалась с молотка, а выручку делили между участниками ночных похождений. Надеясь на свою силу и поддержку товарищей, Нерон был большой забияка, и не было для него забавы милее, как поколотить ночного сторожа, столкнуть мирного прохожего в помойную яму,
Конечно, не все удача; иной раз «попадало на орехи» и цезарской шайке, и сам Нерон нередко возвращался домой с синяками на теле и разбитым носом. Настолько нередко, что аккуратный Плиний даже сохранил для любопытствующего потомства рецепты мазей и притираний, которые император употреблял на другое утро, чтобы скрыть следы ночных побоищ. Удовольствие, казалось бы, невеликое, но в юном, а правильнее будет сказать: подростке, — Нероне жила какая-то неугомонная потребность бить, быть битым, смотреть, как бьют. Он любил драки до смешного. На общественных играх он не раз отсылал прочь полицейский наряд преторианцев, поставленных для охраны порядка, а затем, подзадоривая актеров-соперников и партии их поклонников, доводил публику до рукопашной. В таких случаях, император спешил официально отбыть из театра, но потихоньку приказывал перенести себя инкогнито, в глухих носилках, в потайную ложу верхнего яруса, над аванс-сценой, — что называется на русском театральном жаргоне: в «кукушку». Оттуда цезарь, никем не зримый, созерцал дикую ссору мимов, начальников хоров и восторженных слушателей. Когда же дело доходило до кулаков, а в воздухе начинали летать камни и ножки скамеек, Нерон, увлекаясь потасовкой, сам швырял сверху в народ чем и куда попало, и даже однажды тяжело поранил в голову претора.
Вне тайных своих похождений, Нерон убивал время пением, живописью, скульптурой, стихотворством, спортом: вел жизнь молодого, независимого вельможи, любителя искусств, который и сам забавляется ими, как дилетант, и не прочь от красивой роли доброжелательного Мецената, покровителя и советчика художников. Первым приказом юного императора было привести к нему Терпноса, знаменитейшего кифариста эпохи. Вдохновенные концерты и уроки Терпноса как бы посвятили Нерона в жрецы и рыцари искусства. Он просиживал ночи напролет подле художника-музыканта, изучая его игру, вне себя от звуков, отрешенный от мира, тяжело дыша, как в отчаянии, жадно впитывая гармонию другого мира, раскрытого перед ним обаянием великого артиста. (Ренан). Это начало определило всю программу дальнейшей жизни Нерона: пение, танцы, пластика, игры, любительские спектакли, охота, виршеплетство и распущенность студента-бурша и артиста-богемы заполнили целиком все время и весь ум цезаря.
III
А, между тем, бесспорно, Quinquennium внесло много поправок в ход римской государственной машины, и вряд ли справедливо, подчиняясь выше изложенному господствующему мнению, относить блеск этот целиком на счет императрицы- матери и «добродетельных» министров Нерона. По всей вероятности, надо отчислить значительную долю и на личное настроение, а во многом и на практическое вмешательство самого цезаря. Что касается императрицы-матери, ее надо сразу же и категорически устранить из числа добрых гениев золотого пятилетия, хотя таковое и принято кончать датой ее смерти. Союз ее с «добрыми», boni, был случайный и порвался, как только «добрые» вывезли Нерона, а в лице его, — думала Агриппина, — и ее, к заветной цели долгих планов: к принципату. Тут она расторгла союз с самой бестактной поспешностью и ужаснула своих недавних помещиков, явив себя в настоящем свете — жестокой деспоткой старого палатинского закала. Немногие казни, омрачившие начало правления Нерона, — дело ее личной злости. Вмешательства ее в управление государственным кораблем, в новом его курсе, выходили неловкими и чересчур высокомерными. Агриппина оказалась одной из тех женщин, которые гораздо лучше умеют достигать своей цели, чем пользоваться ею, когда достигнут. Гениально построив и проведя интригу своего возвышения, она оказалась ужасно не ко двору и совершенно недостойной той огромной, всеобъемлюще-государственной власти, на высоту которой эта женщина взобралась по честолюбию положения, ради красивых внешних признаков власти, а не по историческому честолюбию ее глубокого внутреннего влияния и смысла. Агриппина Младшая — это — женское отрицание Августа, полная половая его противоположность. Август жаждал всех действительных полномочий и презрительно жертвовал всеми показными, он был господином политических будней и, исходя из них, определял свои победные праздники. Агриппина имела все фактические власти, но жаждала только показных. Она все время думала только о красованиях политических праздников и, в поверхностной и тщеславной борьбе за них, проиграла основу политики — будни своего века. Рим ждал от переворота новых веяний, нового режима, а перед ним опять стояла женщина старого Палатина, дворцовых интриг, преступлений, скандалов и заговоров, совершенно неспособная сочувствовать новому правительственному курсу, в который двинули империю, пользуясь добрыми чувствами главы государства, Бурр и Сенека. Я понимаю, что Агриппина могла дозволить и даже одобрить либеральный манифест Нерона к сенату; она понимала: мало ли чего не обещали прежние принцепсы на первых порах вступления во власть, и ни одному из них подобные посулы не помешали впоследствии перейти к самому откровенному деспотизму, к самому бесцеремонному обращению республики в свою вотчину, а сената и всадников — в толпы раболепной дворни. Но проведению идей манифеста в действительную правительственную практику она не могла сочувствовать. Для сестры Калигулы, жены Клавдия, любовницы и политической ученицы Палланта, конституционализм Августа, которому нравственно присягнул Нерон, должен был казаться западней, где неминуемо погибнет династия, а династия, в глазах ее, значила — принципат, а принципат женщина ее закала должна была понимать не в идее, но в наглядности: не только как империю, но даже — как абсолютную восточную монархию восточного тона, как деспотию. Греческие писатели, ровесники принципата, не умели и не хотели разобрать его конституционных основ. Вряд ли разбирала и понимала их Агриппина. Во всяком случае, мы не имеем права требовать от нее политической тонкости, которой гораздо позже ее не сумели явить такие люди, как Плутарх или Дион Кассий.
Как уже отмечено, сенат учредил официальный культ божественного Клавдия. Верховной жрицей нового бога назначена была Агриппина, вдовствующая по нем императрица. Она воздвигла покойному супругу великолепный храм, развалины которого давно уже стерлись с лица земли, но место еще можно указать на Целийском холме, близ Колизея, в ограде монастыря пассионистов. Чахлые кипарисы, растущие здесь ныне, остроумный Ампер называет как бы символом притворного траура Агриппины по муже и недолгой памяти о Клавдии. Что касается притворства, шутка справедлива, но вторая половина ее мало основательна. Агриппина, в правление Нерона, сразу повела себя истинной клавдианкой, убежденной преемницей взглядов отравленного ею принцепса и защитницей его авторитета. Если вспомнить, что взгляды Клавдия диктовались Паллантом, и умом того же вольноотпущенника создавался весь строй предшествовавшего принципата, легко понять источник странного, на первый взгляд, клавдианства Агриппины. Вступаясь за традиции Клавдиевых постановлений, она и Паллант вступались, собственно говоря, за самих себя. Впрочем, и помимо того, Агриппина — не исключительный пример высокопоставленной вдовы, которая, когда на долю ее выпало хотя не царствовать, но управлять, считает нужным окружать имя своего незначительного супруга, легендой, опираться на его авторитет, оберегать его институты. Чтобы не разбрасываться в сравнениях, напомню лишь Екатерину Медичи: могущественная более королей, от нее рожденных, она оставалась при них только «вдовой Генриха II», будто бы лишь охранявшей его заветы и правила.
Обращаясь к остальным двум добрым гениям «пятилетия», чьего влияния на Нерона уже никак нельзя отрицать, то есть к Бурру и Сенеке, замечу вот что. Если бы Нерон был только пассивным и привычным исполнителем их внушений, то непонятным становится: почему же внушения эти сразу стали так бессильны, едва доброе настроения Нерона изменилось, и понадобились ему кровь, казни, пытки? Ни Бурра, ни Сенеки мы не встретим в деятельной оппозиции Нерону, когда настанет пора террора, ссылок и политических убийств. Напротив, весьма нередко они — его соумышленники и соучастники, не исключая даже самых мрачных преступлений. В трагической гибели Агриппины добродетельные Бурр и Сенека, если верить Тациту, явились при Нероне настоящим «советом нечестивых». Вообще — что эти господа были образцами мудрости и доблести, в том мы должны верить древним авторам и, в числе их, самому Сенеке больше на слово. Если бы Сенека не оставил нам своих талантливых литературных и философских трудов, а историки древности не свидетельствовали дружно, что Бурр с Сенекой имели одну душу в двух телах, — и если бы, следовательно, нам пришлось составлять их характеристику только по их отношениям к дворам Клавдия и Нерона, — картина получилась бы более чем сомнительной красоты. За светлую теоретическую мысль, за «идейность» политической программы, потомство отпустило министрам Нерона грехи практического бессилия, слабовольной податливости, нравственных компромиссов. Последних было так много, что читателю Тацита, Светония и Диона Кассия, не предубежденному в пользу Сенеки и Бурра, столпы стоической добродетели представляются скорее трусливыми рабами и льстивыми предателями, переметными сумами, готовыми исполнить решительно всякую мерзость, какой ни потребует от них верховная власть, лишь бы уберечь свою собственную кожу. Потворство порокам Нерона, как частного человека, со стороны Бурра и Сенеки было безгранично. Сенеку обвиняли даже, — конечно, ложно, — в том, будто он пристрастил своего державного ученика к содомскому греху. Некоторым, хотя очень слабым, извинением министрам-воспитателям Нерона может служить разве лишь то соображение, что они видели в юном цезаре несравненно могучее орудие для конституционной реформы принципата. Движимые этой огромной целью, они шли на какие угодно жертвы и уступки личности государя, лишь бы довести до конца свою задачу в режиме государства. Работа была тем более трудна и тем менее благодарна, что оба знали, что строят здание на песке, оба постоянно дрожали за нравственную неустойчивость капризного, попорченного мальчика-правителя.
Известно, что Сенека сравнивал Нерона с молодым львом, который кроток, покуда не попробовал крови, а потом возвратится к природной свирепости. Накануне того дня, как дать Нерону первый урок, Сенека видел во сне, будто призван воспитывать Кая Цезаря (Калигулу). Вторая половина Неронова принципата вполне оправдала тяжкие ожидания Сенеки, а часто и вечное правило, что служить большой и чистой идее нельзя средствами мелких и грязных компромиссов.
Но что касается золотого пятилетия, то, отдавая полную справедливость благородству планов Бурра и Сенеки, все-таки нельзя не признать, что и орудие было в их руках не слепое, а весьма толковое и благодарное к действию. Уже одно то обстоятельство, что, имея возможность выбирать между деспотической программой матери и Палланта и конституционной Бурра и Сенеки, Нерон, при всей привычке послушания и страха перед Агриппиной, все-таки решительно стал на сторону своих министров и конституционного порядка, — громко говорит
Итак — перед нами чрезвычайно молодой властитель, не только юноша, но еще полу-ребенок, — подросток, — очень сумасбродный и шаловливый, — вроде принца Гарри, из которого потом вышел великий воин Генрих V, — совершенно, конечно, негодный к власти по возрасту, но с недурными задатками и намерениями по воспитанию и природе. Пусть они рождаются в нем не самобытно, пусть внушены со стороны, — в государе, если он не гений, послушание доброму внушению и выбор хороших внушителей есть уже великое качество. В Нероне течет отравленная кровь, воспитание его дико и грязно, но душа еще чиста и мягка, как воск. В благоволении к людям и любви к человечеству не было недостатка. Он желал идти по доброму пути и, в условиях более благоприятных, мог бы его найти и на нем остаться. В крупную политическую силу, в «великого государя» Нерон никогда бы не выработался: для этого он был слишком ленив участвовать в процессе власти и слишком любил наслаждаться ее плодами. Он — не политическая фигура. Он — барин и аристократ, властный богач и дилетант, которому его усадьба, дворец, конюшня и театр всегда милее, нужнее и ближе государства. Это — правитель белоручка, избалованный, мечтательный, капризный сибарит. Но при дворе, менее мрачном, менее окровавленном и сладострастном, менее опутанном сетью смрадных интриг, из Нерона вышел бы, может быть, просто государь посредственных дарований и распутного образа жизни, каков, напр., был хотя бы Август Саксонский. Политический скептик, не лишенный остроумия, равнодушный к судьбам империи и народа, он прожил бы век в свое удовольствие, немножко слишком дорогое для государственной казны и тяглых людей, ее питающих, и умер бы, не оставив по себе ни вечных благословений, ни вечных проклятий. И весьма скоро от него сохранились бы в истории только имя да хронологическая дата, фигуру же его совершенно заслонил бы от памяти потомства какой-либо дельный министр. Хотя бы тот же Сенека или Бурр, но не взятые им, а его умевшие взять в руки, чтобы управлять от его имени государством. Так Ришелье заслонил Людовика XIII, Борис Годунов — Федора Иоанновича, Бисмарк — Вильгельма I и Фридриха III. Но ни Ришелье, ни Годунова, ни Бисмарка не нашлось. Мальчик-государь чувствовал себя среди правительства бесхарактерных стариков, которые более его образованы, но не сильнее его, что — в молодом впечатлении — несправедливо, но часто отражается, как «не умнее». На своем государственном пути Нерон не встретил истинно государственной личности — авторитета, облеченного в повелительную волю. Не узнал ни одного ни человека, ни коллектива, который — к благу ли, худу ли — мог бы заговорить с ним, как могучий сознательный или инстинктивный представитель нужд и воли страны, как единственный возможный посредник между лицом государя и лицом силы народной. Ни одного человека, который сознавал бы за собою эту силу и твердо верил бы в свою историческую миссию, и смотрел бы в будущее понимающими глазами благородного исторического честолюбия. Громадная работа по созданию принципата частью истребила, а частью переутомила и выродила племя великих римских государственных людей. Поколение «августовых орлов» оскудело давно и надолго. Тиберий, при всех громадных недостатках личного характера, был едва ли не последним человеком этой, когда-то столь обильной, породы. Ужас Нерона — не в том, что он родился с дурной наследственностью, воспитался на улице и в дворне, образовался искусственно, на скорую руку, попал к власти нечаянно, чужой интригой и не без преступления. Не этим всем обусловилась позднейшая его тирания, растянувшаяся в длинную историческую пословицу вот уже близко двухтысячелетней давности. Было много государей, приходивших к власти и с худшими задатками и не лучшими путями, — однако, из них не выходили Нероны: ни Нероны истории, ни Нероны легенды. Я уже напоминал обстоятельства восшествия на престол Екатерины Второй. Александр I вырос в условиях печальнейшей распри между Зимним дворцом и Гатчиной и вступил на престол через труп отца, павшего, как и Клавдий, жертвой дворцового заговора. Однако с именем его связана репутация одного из наиболее мягких и благожелательных русских государей. Ужас Нерона сложился тем, что, когда властный мальчик, на предельной вершине мирового величия, поднял голову и осмотрелся, он увидел себя владыкой океана неслыханно безвольной и бесполезной посредственности. Личности не создают истории, но зато ее выражают. Нерон родился в веке умников без гения, которым диалектика заменяла волю и компромиссы — действие. Ему не на кого было споткнуться своей мальчишеской волей, не на кого было смотреть снизу вверх истинным, не отравленным уважением. Он был введен в историю сомнительными и сомневающимися людьми, которые уже сами себя нисколько не уважали, но насильно, по теории, еще заставляли уважать, и себя в человечестве, и человечество в себе, красноречивой риторикой Музония Руфа или Сенеки. Никто в древности не наговорил стольких добродетельных слов, как Сенека, никто не обязывался перед миром более требовательной этикой, увы, ежеминутно терпевшей злобные, истинно опереточные крахи в плачевной практике самого ее несчастного автора. И нисколько неудивительно, что, напитанный атмосферой взаимного неуважения, режим Нерона, когда молодого принцепса постигли разочарования и в людях и в фразах, оказался именно тем, который единственно мог развиться на этой отравленной почве и в этом душном воздухе: режимом неистощимого капризного эгоистического самодурства и совершеннейшего, убежденно последовательного, не только целиком покорившего себе мысль, но глубин инстинкта достигнувшего, неуважения. Век Нерона — век высшего неуважения. Век неуважаемых и неуважающих. Никого: ни человека, ни человечества.
Конец первого тома.
С.-Петербург. 1898
Cavi di Lavagna. 1910. VIH. 20.
Таблица семейных отношений дома Цезарей Юлио-Клавдианской династии
(Сокращения: Ус. — усыновлен. Сопр. — соправитель. Aug. — Augustus, Augusta. Изг. — изгнан. Caes. — Caesar. Д — дочь. Жен. — женат. Разв. — разведен. Fil. Aug. — Filius Augusti. Зам. — замужем. Ж. — жена. С. — сын.)