Звезда королевы
Шрифт:
Первым, кого увидела Мария, поднимаясь по лестнице и окидывая взглядом бальную залу, был Шодерло де Лакло, который тут же бросился к графине д'Армонти, не забыв поощрительно взглянуть на Марию. Желающим увидеть на балу герцога Орлеанского пришлось удовольствоваться вертлявой фигурою его секретаря, который был необычайно в ударе: его остроты слышались будто со всех сторон одновременно, он, чудилось, танцевал со всеми дамами враз, каждой успевал улыбнуться, шепнуть комплимент, для каждой — выразительно закатить глаза, прижать руку к сердцу, сделать страстную мину… Это было, впрочем, вполне кстати, ибо немалое время господин де Лакло оставался чуть ли не единственным мужчиной в сонмище раздосадованных
— Горожане вооружаются — якобы для защиты от грабителей. Похоже, что в городе приходится по грабителю на каждого? Эти добропорядочные граждане шатаются по улицам и ревут: «Оружия! Оружия!»
— Говорят, голодные бедняки сжигают те городские заставы, где взимаются пошлины за ввоз продовольствия в Париж, и требуют хлеба.
— Я слышал, что разграбили Сен-Лазар! Какое святотатство: это ведь бывшая больница для бедных, а ныне — исправительный дом на попечительстве монахов. Там нет и намека на оружие, но есть продовольствие — его и выносят.
Более всего возмутило присутствующих известие, что долговая тюрьма Ла-Форс была взломана толпой, и преступники освобождены. Что-то странное, роковое нависло над Парижем, проникло и в эту роскошную залу…
Гостей оказалось меньше, чем рассчитывал хозяин: возможно, многие вернулись с полдороги. Не было никого и из русского посольства, Мария все глаза проглядела: не танцевала, бродила у лестницы, забыв о приличиях, об уроках гордости, которые преподавала ей Гизелла, — высматривала знакомую фигуру, чувствуя: как только появится Корф, она не раздумывая кинется ему на шею, возопит о своей любви, будет умолять о прощении…
Эта сцена так явственно вспыхивала и гасла в ее взбудораженном воображении, как всполохи огня на маяке — то озаряют все светом надежды, то погружают во тьму безнадежности. А Корфа все не было, не было… Появился Сильвестр — отвесил быстрый поклон, но не задержался ни на мгновение, лишь скользнул по лицу Марии каким-то испуганным, вороватым взглядом.
Это ее озадачило. Отошла от лестницы, глянула в простенок, украшенный большим зеркалом, — и от всей души порадовалась, что какие-то обстоятельства помешали барону явиться на бал.
Это пугало в лиловых тонах, с лицом цвета пармских фиалок, с разоренной клумбой на голове — это она.
— Милая моя, что с вами? — воскликнула графиня Гизелла, оказавшаяся рядом. — Вы ужасно выглядите!
«Не твоими ли молитвами?» — Мария с трудом удержалась, чтобы не съязвить, и выдавила из себя спасительную фразу:
— У меня вдруг голова разболелась.
— Выпейте вина! — приказала графиня, подав знак лакею. Почему-то им оказался не ливрейный хозяина, маркиза д'Монжуа, а собственный гайдук Гизеллы. У него на подносе стояли два бокала: один с шампанским, его проворно схватила Гизелла со словами: «Шампанское вам нельзя, голова еще сильнее разболится!»; другой был наполнен бургундским, Мария взяла его и выпила без всякого удовольствия. И вот тут-то у нее и впрямь разболелась голова, да так, что Мария со стоном схватилась за виски. Лицо Гизеллы приняло озабоченное выражение:
— Едем домой немедля! Он уже не придет, это понятно. Ничего, я что-нибудь еще придумаю. — И, подхватив Марию под руку, она повлекла ее к выходу, где гайдук уже выкликал карету графини д'Армонти.
Да, кажется, Париж постепенно переставал быть местом для приятных прогулок.
Дорогу бесцеремонно пересекали какие-то люди, словно бы не сомневались, что кучер предпочтет осадить карету, чем прикрикнуть на них; а ведь в былые времена еще и кнутом огрел бы… Откуда-то доносилась стрельба. Совсем недалеко от Сен-Жерменского предместья, на улице, где в ряд вытянулись лавки, что-то горело. Там вопила, неистовствовала толпа.
— Кого-то убивают… — прошептала графиня д'Армонти. — Не хотела бы я быть на месте несчастного, попавшего в логово тигра.
Мария едва слышала ее.
Гизелла высунулась в окно, что-то быстро сказала гайдуку. Тот соскочил с запяток и скрылся в проулке.
— Я послала его узнать, что там происходит, — пояснила она Марии, но та вряд ли поняла ее: разламывалась голова, нестерпимо хотелось спать.
Оказавшись наконец в спальне, она отослала горничную: противно было прикосновение чужих рук, — и стала сдирать с себя платье, да так поспешно и неосторожно, что оторвала оборку. И тут же принялась стаскивать с себя одежду, не заботясь о ее сохранности. Растрепала прическу, распустила волосы — стало легко, даже голову отпустило! — и прыгнула в постель. Да, забыла свет… приподнялась и дунула на свечу, в последний раз бросив злорадный взгляд на кучку лиловых лохмотьев на полу.
«Лиловый — цвет траура французских королей. Что за кошмарный цвет! То-то небось горюют, когда приходится его надевать! Я бы уж лучше носила черное!»
С этой мыслью она заснула, еще не зная, что отныне ей придется носить только черное: сегодня ночью она стала вдовой, ибо Димитрий Корф и оказался «тем несчастным», который попал-таки в «логово тигров»!
— Думаю, он предчувствовал скорую смерть, — сказал Симолин, нервно ломая в дрожащих руках ветку и словно бы с недоверием глядя на узкий земляной холмик.
— Во всяком случае, как-то недавно вдруг, ни с того ни с сего, обмолвился, что мечтал бы иметь такую эпитафию на своей могиле: «Qu'il ne reste rein de moi dans le monde, qua ma memoire parti mes amis!»
Мария прижала пальцы к губам, чтобы скрыть дрожь. «Пусть ничто не сохранится от меня в мире, остаться бы в памяти моих друзей!»
Это было не просто предчувствие — это было пророчество. «Только в памяти…» От Димитрия Корфа не осталось ничего в мире — даже мертвого тела, которое можно было бы омыть слезами и предать земле.
Вот что произошло в тот знаменательный вечер 27 апреля. Филипп Орлеанский, одержимый идеей уничтожения власти своего брата — короля, не слишком довольный развитием событий во Франции и жаждущий, чтобы Генеральные штаты начали свою деятельность не просто в обстановке финансовой напряженности, а в таком кровавом кошмаре, что парижане без всяких понуканий готовы будут восстать, чтобы защитить свою безопасность.
Молодчики, нанятые партией Филипа, совершили свои первые подвиги у дома богатого торговца и фабриканта Ревейона. Собрав рабочих, они стали убеждать их, что хозяин считает вполне возможным для рабочего человека прожить на пятнадцать су в день. Эти слова были встречены взрывом ненависти. Никто не дал себе труда даже проверить их достоверность. Зато очевидным для людей было другое: разительный контраст уютного, тихого квартала богачей с вонью и грязью их родного Сент-Антуанского предместья. Дом Ревейона разграбили и сожгли. Но и этого оказалось мало! Вокруг стояли другие такие же дома, и там небось тоже затаились люди, готовые повторить вслед за интендантом армии Фулоном: «Если у народа нет хлеба, пусть жрет траву!» И толпа ринулась на приступ. Для разгона бунтовщиков прибыла рота солдат. Прозвучала команда «пли»! — но не щелкнул ни один курок, раздался только сердитый стук прикладов о землю. Солдаты стояли мрачные, с искаженными лицами…