Звезда перед рассветом
Шрифт:
Агафон тут же помрачнел.
– Ты, Володька, про тую девочку позабудь совсем, – тихо и веско сказал он. – Она во все дни моя.
– С чего это? – Владимир одновременно оттопырил губу и зад, и повернулся боком, чтобы Агафон видел, как шевелится в штанах хвостик – мальчик знал, что это как-то особенно бесило его вечного противника.
– А с того. Люша мне навсегда поручила, я ее стану охранять, а ты иди в лес, с пнями разговаривать. Там тебе самое место!
– Люша? Тебе?! – Владимир на мгновение задумался. Агафон при всех его недостатках не отличался склонностью к фантазиям на ровном месте. Но – девочка-ангел и Агафон, деревянный, словно вытесанный из полена человечек Пиноккио, про которого недавно читала
– А вот и есть!
– Врешь!
– Не вру!
…
Когда прибежавшие на шум Люша и Кашпарек растащили мальчишек в разные стороны, оба были в грязи и в юшке из разбитых губ и носов, и оба рычали, как дикие звери, которым самое место именно в зверинце. Владимир, против обыкновения, даже не пытался увернуться или убежать, и дрался также зло и отчаянно, как Агафон. О причинах столь радикального сражения в публичном месте ни один из мальчиков ни сразу, ни потом не обмолвился ни словом.
Глава 36.
В которой Макс Лиховцев принимает решение о публикации романа, а Аркадий Арабажин печалится о своей недостаточной затронутости социальными вопросами и вспоминает родинку на руке Люши.
Бледная девица с губами вампира и косой челкой поперек лба принесла только что написанный ею роман «Тебе Единому согрешила». Требовала публиковать по главе в каждом номере, обещала просветление публики уже к четвертой главе и непременное окончание войны к седьмой. Всего глав было сорок девять. Эстетический анархист (в миру ветеринар с обширной городской практикой) принес Манифест своей организации. В первом абзаце манифеста было сказано: «Любая власть является высшим злом! И Зло, и Власть – имманентно притягательны для человека. Поэтому Власть возьмем мы – эстетические анархисты! И этим примем на себя все Зло мира и одновременно искупим его!» Дальше на целую строчку шли восклицательные знаки. Максимилиан пообещал, что напечатает Манифест без редактуры, если автор позволит заменить в нем все восклицательные знаки вопросительными. Это придаст разделу нужную дискуссионность.
«Ну вот, все, все издеваются, – плачущим, капризным голосом сказал ветеринар. – Но вы еще узнаете!»
Журнал назывался просто – «Мысль». В прокуренном насквозь помещении царила вечная путаница в бумагах, умах и деньгах. Перед каждым выпуском казалось, что не хватит денег. Как-то выкручивались. После каждого номера ожидали непременного закрытия журнала от цензуры. Не закрывали. Но не потому что не за что (утешали себя создатели журнала), просто цензоров, видать, не хватает – разве уследишь за всеми 534 петербургскими журналами?
Смелые мысли (свои и чужие) главный редактор Максимилиан Лиховцев ловил для журнала сачком. Они (мысли) проворно уворачивались. Нет мыслей, есть постепенно высасывающая подкожный жирок обывателя дороговизна, вырастающие каждый день очереди за хлебом, усталость от войны и всеобщее (но у каждого на свой манер) ожидание «последних дней». Иногда хотелось прямо так и написать. Но тогда уж точно – журнал закроют.
А пока графоманствовали, дискутировали ни о чем, утонченничали, срывали покровы, обнажали язвы… Доколе, дамы и господа? Скучно… надоело…
Однажды вдруг заявился Кантакузин. Как решился уехать – от Юлии, Синих Ключей – в Петербург? Невозможно, однако факт налицо. Оказалось – приехал по делам Земгора, встречался с Милюковым, делал доклад в Координационном Совете по поводу повышения роли кустарных производств Калужской губернии в деле снабжения армии. Разговаривал непривычно тепло, вспоминал со смехом совместные детские проказы, гимназический журнал, в котором Макс тоже был редактором, говорил об ответственности, которой нынче никто не может бежать, тем паче люди с научно-историческим взглядом на события, которых и всегда-то было наперечет… С его слов можно было понять, что нынче таких (с ответственностью и историческим взглядом) осталось всего двое: Лиховцев и Кантакузин. Точнее, не так: Кантакузин и Лиховцев. Когда Макс наконец понял, куда клонит кузен, с трудом удержался, чтобы не рассмеяться тому в лицо. Александр, кажется, вообразил, что из родственно-дружеских связей ему удастся сделать журнал «Мысль» чем-то вроде рупора его внезапно проснувшегося кадетско-либерального красноречия. Небось и в ложу уже вступил по примеру прочих известных земгусаров…
– Алекс, избави меня Бог! – искренне воскликнул Лиховцев.
– Действительность нас рассудит, – обижено-высокопарно ответил Александр, неожиданно напомнив Максу эстетического анархиста-ветеринара. – Самодержавие отжило свое и вот-вот падет, чтобы спасти державу, мы непременно придем к ответственным министерствам, и в этих обстоятельствах альтернативы Павлу Николаевичу я просто не вижу…
– Исполать, исполать вам – тебе и Милюкову, – нервно пробормотал Максимилиан, выпроваживая кузена. – Без меня…
Подсунутая Люшей история Ильи Сорокина – крепостного художника, который вдруг оказался жив и доныне, пришлась как нельзя кстати. Макс хоть душу отвел. Сам ехать не решился (родители, соседи, Александр…Люша, Люша, Люша), но послал своего лучшего корреспондента расспросить старика. Тот расстарался изо всех сил, что-то действительно узнал у постепенно выживающего из ума художника и его близких, где-то додумал, где-то приукрасил… История получилась слегка приторно-карамельная, но уставшая от повседневных ужасов третьего года войны публика, как выяснилось, именно этого и хотела. Фотографии картин Сорокина – лирические пейзажи, жанровые сцены деревенского быта – подтверждали каждую букву обширного, растянувшегося на два номера очерка. Наталия Александровна в очерке явилась бледновато, а вот сам Илья и его оппонент Николай Павлович Осоргин получились, на Максов взгляд, отменно:
«…И тогда, глядя на проникновенную картину Сорокина, где была изображена вторая жена Осоргина, тоже уже умершая, Николай Павлович спросил:
– Что со мной не так, Илья?
– Не знаю, – отвечал ему Сорокин. – Кто я, чтобы вас судить? Но как художник я отчетливо вижу, что ваши женщины всегда печальны…»
В конце очерка автор ввернул что-то об оскудении «дворянских гнезд» и завершил очерк неожиданной фотографией: «Илья Кондратьевич Сорокин за мольбертом, в усадьбе Торбеево (Алексеевский уезд, Калужской губернии), снято третьего дня»
Читатели, а особенно читательницы, плакали светлыми слезами, желали старому художнику творческого долголетия и писали в редакцию грустные письма о том, что теперь, в дни извращения и упадка, подобной любви уже не бывает. Известная в Петербурге галерея Сметанкина срочно отправила гонца в Москву и за очень хорошие деньги купила у молодой трактирщицы, которая почему-то оказалась держательницей большинства работ старого художника, все, что у нее еще оставалось. Экспертам салона Киттера, давнего конкурента галереи Сметанкина, после недолгих, но активных поисков удалось отыскать в разных местах еще десятка два сорокинских работ, которые были немедленно выкуплены у пожилых владельцев, обрамлены в новые рамы и выставлены на Большой Морской. Одна из сравнительно новых картин художника, называвшаяся «Убили ведьму», произвела поистине фурор. Крестьянские фигуры с камнями в руках, стрижи над дорогой, сам воздух картины – все буквально звенело от напряжения. Юная монашенка с младенцем убитой ведьмы на руках, на фоне собирающихся из-за озера туч, смотрелась как аллегория. По всему было видно, что художник не придумал сюжет, а прожил его, являлся непосредственным участником событий.