Звезда Тухачевского
Шрифт:
Колчак. Каппеля я раньше не знал и не встречался с ним, но те приказы, которые отдавал Каппель, положили начало моей глубокой симпатии и уважения к этому деятелю. Затем, когда я встретился с Каппелем в феврале или марте месяце, когда его части были выведены в резерв, он беседовал со мной на военные темы, и я убедился, что это один из самих выдающихся молодых военачальников.
Алексеевский, Как отнеслись союзники и ваши сподвижники по армии к вашему назначению?
Колчак. В течение пяти дней я получал многочисленные
Что касается союзников, то, скажем, Гаррис, американский представитель, относился ко мне с величайшими дружескими чувствами и с чрезвычайной благожелательностью. Гаррис говорил: «Думаю, что в Америке этому событию будет придано самое неопределенное, самое неправильное освещение. Но, наблюдая всю атмосферу, всю обстановку, я могу только приветствовать, что вы взяли в свои руки власть, при условии, конечно, что вы смотрите на эту власть как на временную, переходную. Вам необходимо подвести народ к такому моменту, когда он смог бы взять управление в свои руки, то есть выбрать правительство по своему желанию.
Я сказал ему, что это и есть моя основная задача. «Вы знаете хорошо, что я прибыл сюда, не имея ни одного солдата, не имея решительно никаких средств, имея лишь одно имя и веру в меня тех лиц, которые меня знают. Я не буду злоупотреблять властью и не буду держаться за нее лишний день, как только можно будет от нее отказаться».
Полковник Уорд был у меня на следующий день; он также считает, что взятие мною власти — единственный выход и что я должен обладать ею до тех пор, пока наконец Россия не успокоится и когда я буду в состоянии передать эту власть в руки народа.
Алексеевский. Личный вопрос. В числе вещей у вас обнаружена икона — золотой складень. На ней как будто есть надпись о том, что икона была вам дана от императрицы Александры Федоровны, от Распутина и какого-то епископа.
Колчак. У меня есть благословение епископа Омского Сильвестра, которое я от него получил. Это маленькая икона в голубом футляре. Эта икона принадлежит епископу, он получил ее от каких-то почитателей с надписью, и так как другой не было, то он мне эту и подарил».
Внимательно читая материалы допроса, Тухачевский не мог отделаться от мысли, что в этом документе усилиями протоколистов за казенной, сухой и безжизненной стилистикой скрыты истинные эмоции и чувства, которые вкладывал в свои ответы адмирал, и потому они, эти протоколы, не доносят до читателя накала тех бурь и страстей, которые кипели в его душе. Трафаретный и безликий чиновничий язык во все времена был верной служанкой существовавшему режиму и потому с чувством сладострастия похоронил под своим бездушным слогом много яркого, неповторимого и страстного, что изливала душа человека, ставшего заметным и значительным персонажем истории. Разве мог этот казенный, выхолащивающий все живое стиль воссоздать такие, например, слова Колчака, вырвавшиеся у него в моменты скорби и гнева:
— Я — корабль! И если буду тонуть, то образую воронку, в которую затянет всех — и тех, кто был вместе со мной, и тех, кто был против меня!
Но главное было не это. Главное, что восхитило Тухачевского, состояло в том, что Колчак, понимая неизбежность своей гибели, отвечал на вопросы следователей искренне, правдиво, не боясь, что его ответы вызовут у них возмущение и что еще с большим гневом они будут воспринимать его как одного из главных виновников тех бед, которые обрушились на Россию.
Колчак не отпирался, не юлил, не пытался отречься от своих убеждений, не предавал тех, кому служил, и тех, кто был с ним рядом в этой великой, полной риска и безумия попытке противостоять революционной буре; не изощрялся в стремлении запутать следствие и пустить его по ложному пути, дабы отвести от себя мучительную кару. Так мог вести себя человек высокой нравственной силы, незыблемо убежденный в своей правоте, не сваливающий свою вину на других, не пытающийся вымолить себе снисхождение. Каждый день и каждая ночь допроса были для него очередной ступенькой на эшафот, хотя революция в лице большевиков изобрела для него другую казнь — возможно, менее мучительную, но ничуть не менее жестокую.
И хотя Тухачевский, вчитываясь в каждую страницу, каждую строку и даже в каждое слово этих протоколов, изредка находил в ответах Колчака неточности и даже сознательное лукавство, стремление самое главное событие, связанное с его восхождением на вершину власти, толковать в свою пользу, — это не умаляло смелости, мужества и честности адмирала.
Лукавство же Колчака состояло в том, что он попытался изобразить то, что произошло на самом деле (а произошло то, что союзники привезли адмирала и с помощью своих русских марионеток вознесли его на пост верховного правителя Сибири), как некую фатальную случайность, попытался воссоздать события так, будто едва ли не вопреки своей воле и желанию он согласился занять эту должность, которая стала для него роковой. Колчак сознательно пригасил, если не скрыл закулисную сторону военного переворота и то, что так называемое заседание Совета министров в Омске было не более чем заранее заготовленной инсценировкой, финал которой был также заранее предрешен.
Но все это, даже вместе взятое, не меняло у Тухачевского представления о Колчаке как о русском патриоте, который обладал твердыми убеждениями, прямо противоположными убеждениям большевиков, искренне, по-своему хотел блага своему многострадальному отечеству.
И потому Тухачевский, размышляя о Колчаке, о его недолгой, но полной трагизма жизни, не мог не испытывать чувство странной зависти к нему, не мог не гордиться тем, что побеждал на поле брани не ничтожество, а сильного, умного и честного противника.