Звездное тяготение
Шрифт:
– Думаете, герой? Вы – просто трус. Понимаете?
Меня неожиданно обозлили его слова и, сам того не ожидая, спросил:
– Почему?
– Потому что боитесь взять себя в руки. Думал, действительно правду-матку любите, справедливость, а вы красуетесь… И невдомек, что не жерла всех пушек на вас направлены, а всего-навсего, как на балаганного шута, – театральные бинокли. Да и направлены ли бинокли – поглядеть надо.
Странно – говорил он жесткие слова, но в них вместо холодности и осуждения прозвучали боль и обида. Он так же, как и за минуту перед этим, неловко, будто на деревянных,
Вечера были теплые, мягкие и какие-то грустные. Особенно я это чувствовал, когда нас выстраивали, вели на ужин. Солнце уже скрывалось за длинный навес ракетного парка и разливало вокруг только багровое сияние, в нем все будто растворялось, становилось тоже багровым, даже запыленные клены у казармы.
Меня вызвал командир батареи.
В канцелярии кроме него сидел и лейтенант Авилов. Капитан Савоненков встретил сердито, оторвав взгляд от стола, сказал:
– Вот вам и юрьев день! До самоволок, значит, докатились? Рассказывайте!
Авилов был не в своей тарелке – не смотрел на меня, сидел сгорбившись: досталось, наверное! Мне вдруг стало его жаль, и я честно признался, точно на духу: не утаил ни одного случая своих уходов. Даже, как уходил, выложил. Не назвал только Надю. И уж не знаю, из каких соображений – из деликатности, или им это просто было не нужно, – ни комбат, ни лейтенант Авилов не спросили о ней.
Капитан мрачно, с напряжением смотрел на меня, стиснув топкие нервные губы. Резко выпрямился за столом, точно от неожиданной острой боли:
– Понимаете, что значит служба? Не мной, не лейтенантом Авиловым придумана она. Мы тоже не вольные птицы. Охранять нам поручили. Понимаете, охранять? На пост поставили. А пост большой – вся страна, заводы, фабрики, земля. И главное – люди, их жизнь… Двести тридцать миллионов за нами! – Голос капитана сорвался на хрипе, он угрюмо замолчал, отвернулся. Пальцы рук вздергивались на столе. Сгреб газету, лежавшую на краю. – Вот читайте! Грамотный! – протянул газету через стол, но, поняв, что сейчас мне не до чтения, откинул ее на место. – Американский министр Макнамара пугает, стереть нас в порошок собирается! Ясно, зачем нужна дисциплина? Свою мать, себя и нас вместе с собой ставите под удар.
Он опять замолчал. У Авилова брови периодически сводились, будто он думал трудную думу. Скосившись на него, Савоненков вздохнул, сказал:
– Выходит, все-таки ошиблись. Хороший наводчик, предложения по боевой работе внес – расцеловать мало, а за самоволки судить надо. Дисциплина – главное, альфа и омега в оценке человека. – Он досадливо поморщился, глуше закончил: – Будем думать, что с вами
И я ушел. Что ж, суд так суд. Только бы скорее, без дополнительных пыток ожидания.
Сергей встретил меня мрачновато.
– Ну и отмочил, шесть тебе киловольт!… Замарался по самое темечко.
И хотя он был чисто выбрит и загорелую, под цвет густого кофе, шею туго перерезал белой полоской свежий подворотничок, он, казалось, похудел, а точнее, просто устал – короткие морщинки прочертились у губ, да и блеск запавших глаз поубавился, потускнел. Обычная шутливость, веселость пропали, и он выглядел мрачным. За пять этих суток, пока сидел на губе, им тут досталось – две тревоги с длительными переходами и ночными занятиями. Далеко не медом потчевала служба…
Отвернувшись, Сергей сосредоточенно, с подчеркнутой деловитостью, специально для меня перекинул через голову скатку и, обхватив цепкими корявыми пальцами автомат за вороненый ствол, двинулся из казармы, не удостоив меня напоследок взглядом. Он заступал в караул: перед казармой солдаты выстраивались на инструктаж.
И не столько от слов, минуту назад сказанных Нестеровым, сколько от этого вида его защемило сердце. "Эх ты, человек и два уха! Мы тут бьемся, стараемся, горы дел перевернули, а ты на губе околачивался! Впрочем, разве ты поймешь?"
"Ну и пошло все к чертям, раз так!" – с внезапной, круто подступившей обидой подумал я, опускаясь на кровать.
На второй день, когда он вернулся из караула, между нами произошла ссора. Встретились на плацу перед казармой – я ушел с волейбольной площадки. Вообще не находил себе места: оставался один – тошнило, но и среди гогочущих, беззаботных солдат было не слаще – все раздражало, злило.
Нет, он не улыбался, по обыкновению: был не в духе, – может, усталость сказалась.
– Чего ушел-то? Иль волка ноги кормят? Нравится удирать?
И тут я не выдержал, взорвался – в голове помутилось, лицо Нестерова расплылось, как в молочном пару:
– Иди ты… в конце концов! Уходи! Надоело все! Ты… со своей назойливостью. Понял? Нет?
– И-эх, дурак! Думал, ты умнее.
Он двинулся на волейбольную площадку – оттуда долетали звонкие хлопки мяча, выкрики, веселое ржание. А я прислонился к тому самому столбу, которому когда-то Крутиков заставлял меня отдавать честь. Ирония судьбы… Ладонями стиснул голову: в висках стреляло. Достукался! Говорил эти слова когда-то Рубцову, теперь сказали мне.
Положение мое стало совсем кислым. Да и вообще в расчете кончилась простота и ясность, стало натянуто и тихо, словно перед взрывом или, по крайней мере, перед грозой. Всех как подменили – ходили бесплотными мумиями.
Долгов делал вид, будто меня не существовало. И если уж доводилось прямо обращаться ко мне, то получалось это как-то равнодушно, немногословно.
Впрочем, понятно: и ему, и Авилову, и комбату, слышал, влетело за меня. Ничего не поделаешь – обычная цепочка! Совершил солдат проступок – и потянули ее звено за звеном. Хорошо, что тут она вроде ограничилась командиром батареи. А то, бывает, вытягивают ее дальше – до командира дивизиона, полка. Всем отвалят по первое число.