Звездные дневники Ийона Тихого
Шрифт:
Что было делать? Я согласился, это меня даже устраивало. Мой новый хозяин жил в собственном доме, на третьей улице. Он немедля провел меня в гостевую горницу.
— С дороги, поди, пыли без счету наглотаться пришлося, — промолвил он.
Снова появилась масленка, ветошь и солидол. Я уже знал, что он скажет, — натура роботов довольно проста. И точно:
— Очистивши члены, извольте в потешную, — сказал он, — потешимся самдруг…
И закрыл дверь. Ни к масленке, ни к солидолу я не притронулся, а только проверил в зеркале свою гримировку, начернил зубы и четверть часа спустя, с некоторой тревогой ожидая предстоящей «потехи», уже собирался идти, как вдруг откуда-то снизу донесся протяжный грохот. На этот раз я уже не мог убежать. Я спускался по лестнице
— Милости просим, гость дорогой! Можете, сударь, вволюшку то-воно туловко распотрошить, — сказал он, прервав рубку и указывая на другую, лежавшую на полу куклу, чуть поменьше. Когда я к ней подошел, она села, открыла глаза и принялась слабым голосочком твердить:
— Сударь — я дитя невинное — смилуйтесь — сударь — я дитя невинное — смилуйтесь…
Хозяин вручил мне топор, похожий на алебарду, но с укороченной рукоятью.
— Ну-тко, почтеннейший, прочь тоскованье, прочь печалованье — руби с плеча, да бодрее!
— Ино… не по нраву мне детки… — слабо возразил я.
Он застыл неподвижно.
— Не по нраву? — повторил он за мной. — Уж как жаль. Удручили вы меня, сударь. Как быть? Единых я ребятенков держу — слабость то моя, так-то… Разве телятко испробуете?
Так началась моя невеселая жизнь на Карелирии. Поутру, после завтрака, состоявшего из кипящего масла, хозяин отправлялся на службу, а хозяйка что-то яростно распиливала в опочивальне — должно быть, телят, но наверняка не скажу. Не в силах вынести весь этот визг, мычанье и грохот, я уходил из дому. Занятия горожан были довольно-таки однообразны. Четвертование, колесование, припекание, шинкование — в центре находился луна-парк с павильонами, где покупателям предлагались самые изощренные орудия. Через несколько дней я уже не мог смотреть даже на собственный перочинный нож, и лишь чувство голода по вечерам заставляло меня отправляться за город и там, укрывшись в кустах, торопливо глотать сардины и печенье. Не диво, что при таком довольствии мне постоянно угрожала икота, смертельно опасная для меня.
На третий день мы пошли в театр. Давали драму под названием «Трансформарий». Это была история молодого, красивого робота, претерпевавшего жестокие мучения от людей, то бишь клеюшников. Они обливали его водой, в масло ему подсыпали песок, отворачивали винтики, из-за чего он поминутно грохался оземь, и все в таком роде. Зрители негодующе скрежетали. Во втором действии появился посланец Калькулятора, и молодой робот был избавлен от рабства; в третьем действии детально изображалась судьба людей, как легко догадаться, не слишком завидная.
Со скуки я рылся в домашней библиотеке хозяев, но тут не было ничего интересного: несколько жалких перепечаток мемуаров маркиза де Сада да еще брошюрки наподобие «Опознания клеюшников», из которых я запомнил несколько фраз. «Клеюшник, — говорилось там, — собою зело мягок, консистенцией сходство имеет с клецкою… Глаза его суть туповатые, водянистые, являя образ душевной оного гнусности. Физиогномия резиноподобная…», и так далее, чуть ли не на сотне страниц.
По субботам приходили в гости виднейшие горожане — мастер цеха жестянщиков, помощник градского оружейничего, цеховой старшина, двое протократов, один альтимуртан, — к сожалению, я не мог понять, кто это такие, поскольку говорили все больше об изящных искусствах, о театре, о превосходном функционировании Его Индуктивности; дамы потихоньку сплетничали. От них я узнал о скандально известном в высших кругах повесе и шалопае, некоем Подуксте, который прожигал жизнь почем зря, окружал себя целыми хороводами электровакханок и осыпал их драгоценными лампами и катушками. Но мой хозяин не выказал особенного смущения, когда я упомянул о Подуксте.
— Молодая сталь, молодой ампераж, — добродушно промолвил он. — Ржавок прибудет, ампер поубудет, тут он и сбавит ток…
Одна бесподобка, бывавшая у нас изредка, бог весть отчего меня заприметила и однажды, после очередного кубка горячего масла, шепнула:
— Любезный мой! Люба ли я тебе? Скрадемся ко мне, поэлектризуемся…
Я сделал вид, будто не расслышал ее из-за искренья катодов.
Хозяин с хозяйкой обыкновенно жили в сердечном согласии, но как-то я невольно стал свидетелем ссоры; супруга вопила: «Чтоб тя в лом покорежило!» — он, как и положено мужу, отмалчивался.
Бывал у нас известный электролекарь, куратор городской клиники, и от него я узнал, что роботы тоже подвержены сумасшествию, а самая тяжелая его форма — маниакальное убеждение, будто они — люди. И хотя прямо он этого не сказал, можно было понять, что эта мания в последнее время ширится.
Однако на Землю я этих сведений не передавал: они казались мне слишком скудными, да и не хотелось брести через горы к ракете, где был передатчик. Однажды утром (я как раз приканчивал очередного теленка, которым хозяева снабжали меня каждый вечер, в убеждении, что ничем не доставят мне большей утехи) весь дом огласился яростным стуком. Стучали в ворота. Моя тревога оказалась даже слишком оправданной. Это была полиция, то есть алебардисты. Меня вывели на улицу под конвоем, без единого слова, на глазах моих оцепеневших от ужаса хозяев; заковали в кандалы, запихнули в тюремный фургончик и повезли в тюрьму. У ее ворот уже поджидала враждебно настроенная толпа, встретившая меня злобными воплями. Я был брошен в одиночную камеру. Когда дверь за мною захлопнулась, я уселся на железные нары и громко вздохнул. Теперь мне ничто уже не могло повредить. Я стал вспоминать, сколько я перевидал тюрем в самых разных закоулках Галактики, но так и не смог сосчитать. Под нарами что-то валялось. Это была брошюрка об опознании клеюшников. Нарочно ее, что ли, подбросили, из низменного злорадства? Я невольно открыл ее. Сначала прочел, что верхняя часть клеюшного туловища шевелится по причине так называемого дыхания; и как проверить, не будет ли поданная им рука тестовидной и не исходит ли из его ротового отверстия еле заметный ветерок. В состоянии возбуждения, говорилось в конце раздела, клеюшник выделяет водянистую жижу, главным образом лбом.
Это было довольно точно. Я выделял эту водянистую жижу. Вообще-то исследование Вселенной выглядит несколько однообразным, а все из-за этого, почти непременного этапа любой экспедиции, каким является сидение в тюрьмах — звездных, планетных и даже туманностных; но никогда еще мое положение не было столь беспросветным. В полдень стражник принес мне миску теплого масла, в котором плавало несколько круглых дробинок от подшипников. Я попросил чего-нибудь посъедобнее, раз уж меня все равно раскрыли, но он, саркастически скрежетнув, ушел. Я стал барабанить в дверь, требуя адвоката. Никто не отвечал. Под вечер, когда я съел уже последнюю крошку печенья, отыскавшуюся внутри панциря, ключ в замке загремел, и в камеру вошел пузатый робот с толстым кожаным портфелем в руке.
— Будь ты проклят, клеюшник! — произнес он и добавил: — Я защитник твой.
— Вы всегда так приветствуете своих подзащитных? — спросил я, садясь.
Он тоже сел, дребезжа. Вид у него был препоганый. Стальные пластины на животе совсем разошлись.
— Клеюшников — только так, — ответил он убежденно. — Единственно из почтенья к занятию своему — однако же не к тебе, бестыжая гадина! — я выкажу свое искусство твоей обороны ради, гнида! Быть может, изыщется способ смягчить уготованную тебе казнь до разборки на малые части.
— Помилуй, — возразил я, — меня нельзя разобрать!
— Ха-ха! — заскрежетал адвокат. — Это лишь тебе представляется. А теперь говори, какое ты дело замыслил, мерзавец липучий!
— Как твое имя? — спросил я.
— Клаустрон Фридрак.
— Скажи, Клаустрон Фридрак, в чем меня обвиняют?
— В клейковатости, — немедля ответил он. — Каковая карается высшею мерой. А сверх того, в изменническом злонырстве, в шпионстве по наущению клейковины, в кощунственном помышлении поднять руку на Его Индуктивность, — довольно тебе, клеюшник навозный? Сознаешься ли в означенных винах?