Звезды и немного нервно
Шрифт:
— Прекрасная музыка, Дмитрий Дмитриевич. Все великолепно, за исключением разве что мелких, технических погрешностей.
Заводить речь о технических недоработках у бесспорного мастера формы Хачатуряну, по слухам, отдававшему оркестровать свои сочинения музыкальным неграм, не следовало.
— Да, да, технические погрешности, технические погрешности, надо их устранить, устранить, немедленно устранить. — Нервно жестикулируя, Шостакович стал созывать исполнителей. — Дмитрий Михайлович, Василий Петрович, Сергей Петрович, Вадим Васильевич, в партитуру квинтета вкрались технические погрешности. Арам Ильич обнаружил досадные технические
Хачатурян всячески уворачивался, но Шостакович продолжал тащить его к роялю, сгребая вокруг него членов квартета, пока тому не удалось наконец вырваться из окружения и спастись бегством.
Не исключено, что сомнительный комплимент сошел бы ему с рук, прояви он больше внимания к его технической стороне — выбору слов.
Рамочная конструкция
Когда по поводу очередного советского абсурда говорили, что это не может быть надолго, папа вспоминал, как в 1918 году его одноклассница (им было по одиннадцать лет), случайно встреченная на трамвайной остановке, бросила ему с подножки:
— Ну, долго же такое продолжаться не может!
Он также любил цитировать Шостаковича, в аналогичных случаях говорившего:
— Были же Средние века. Понимаете? ВЕ-КА!
Тем не менее, папы, родившегося за десять лет до советской власти, достало на то, чтобы прожить столько же и после нее. Он любил симметрию. Ну и, как известно, в России надо жить долго.
Шостакович (1906–1975), наоборот, на десяток с лишним лет не дотянул. В математическом смысле это тоже симметрия, но не зеркальная, а какая-то похуже, кажется, продольная.
Соцреализм в школе и дома
Я еще учился в школе, когда после разгрома литературы, кино, музыки и генетики Сталин выступил с работами по языкознанию и экономике. Чудесная разносторонность впечатляла. Значит, гений срабатывает одинаково хорошо, на что его ни направишь? — спросил я у папы. Да, на что ни направишь, отозвался он, и мы потом неоднократно возвращались к этой наивно-восхищенной формуле. Подлинная суть сталинской гениальности, конечно, не составляла для него загадки, но ее разоблачением я мог поделиться с кем-нибудь вне дома, и рисковать не стоило.
2 марта 53-го года я первым в семье услышал по радио о тяжелой болезни Сталина. Я позвал родителей и помню, что, прибежав, мама стала повторять одну и ту же, как я теперь понимаю, двусмысленную фразу: «Что теперь с нами будет?!» Папа промолчал, а дождавшись 5 марта, объяснил мне, что догадался, что дело плохо, сразу — при малейших шансах на выживание о болезни не посмели бы и заикнуться. В школе мне пришлось постоять в траурном карауле у портрета вождя.
А вскоре папа рассекретил свою пародию на сталинские речи — музыкальную в своем структурном совершенстве миниатюру, которой потом часто развлекал знакомых.
«Мэ-жьдународные а-вантюристи па-таму и називаются мэ-ждународными а-вантюристами, что оны пускаются во всякого рода авантюры мэ-ждународного характэра. Спрашивается, па-чиму оны пускаются в мэждународные а-вантюры? Оны пускаются в мэждународные а-вантюры па-таму, что, будучи мэ-ждународными а-вантюристами па сваэй природе, оны нэ могут нэ пускаться во всякого рода мэждународные авантюры!»
У Литвиновых
Среди многочисленных папиных знакомых была Флора Павловна Ясиновская-Литвинова — жена физика Михаила Максимовича Литвинова (и тем самым невестка наркоминдела 30-х годов М. М. Литвинова-Валлаха), по профессии биолог. Не знаю, как они встретились, может быть, случайно, в Доме творчества композиторов в Сортавале, где мы были летом 1946 года и где папу ужалила гадюка, а может быть, в Москве, через Е. Л. Фейнберга, который свел папу с целым кругом физиков. Флора Павловна, эффектная женщина с медно-рыжими волосами и кипучей энергией, мало кого оставляла равнодушным; не исключаю, что у папы был с ней роман той или иной степени платоничности.
Как-то в 1956 году папа взял меня к Литвиновым в гости. Это одно из острейших — позорных — моих воспоминаний. Самого наркома (еврея, отстраненного Сталиным в момент заключения пакта с Гитлером, но не репрессированного) уже лет пять не было в живых, однако наличествовала его вдова, англичанка (и все равно еврейка), детская писательница Айви Вальтеровна Лоу, внушительная седая дама с пробором, большим носом и уверенными манерами. (Она сохранила британское подданство и в дальнейшем вернулась в Англию.) Услышав, что молодой человек занимается английским языком (я учился на романо-германском отделении филфака МГУ), она заговорила по-английски и сунула мне, безумно стеснявшемуся и благодарному за повод отсесть подальше, какую-то английскую книгу, чуть ли не «Paradise Lost» Мильтона. Но укрыться от ее внимания мне не удалось, и вскоре она убедилась в скромности моих познаний. «Ah, that’s how you read!» — резюмировала она.
Из ее table-talk’а помню рассказ о том, как во время последнего визита в Лондон она пошла на ланч с Джоном Берналом, английским физиком, неизменным другом Советского Союза и ее старинным знакомым. Когда он зашел за ней в отель, она спросила, заметил ли он, что это тот самый, где они встречались во времена их affair.
К столу ненадолго вышел шестнадцатилетний Паша, молчаливый, худой, нескладно высокий юноша, будущий герой-диссидент. (Михаил Максимович потом острил, что из сына своего отца он превратился в отца своего сына.) Гвоздем программы был приехавший из-за границы левый американский журналист Луи Фишер, левый, но уже давно не просоветский. Стояла хрущевская оттепель, люди с Запада начали появляться в Москве, однако за одним столом с «буржуазным иностранцем» я сидел впервые.
В нем меня поразило все — пальто-реглан, трубка, уверенные замечания о разных странах, например, что хотя Югославия и выпала из советской орбиты, строят там все равно кое-как — рабочие навыки не те.
Любоваться им со стороны мне пришлось недолго. Заговорив о сенсационном тогда антисталинском докладе Хрущева на ХХ съезде, он обратился ко мне, представителю студенческой молодежи, с вопросом, как же так — разоблачительный доклад не публикуется, а сообщается народу по секрету. Я смутился, сказал, что не знаю, и вообще, почему он спрашивает меня, который тут ни при чем. Он только покачал головой. Моя политическая незрелость показалась бы ему, наверно, еще более непростительной, признайся я, что из снобизма не пошел на закрытое комсомольское собрание, где доклад зачитывали.