Зяма – это же Гердт!
Шрифт:
Судьба отпустила Гердту не только мужество уйти на войну, воевать, вернуться фактически хромым на всю оставшуюся жизнь и потом не убояться всех преград и служить искусству. Она отпустила ему еще и огромные душевные силы, что в искусстве представляет собою, на мой взгляд, может быть, единственную для самого искусства пищу, потребность. Гердт был человеком огромной душевной широты и мудрости, и, я уверен, этим он и держался.
Кинорежиссеры очень зависимы от стечения обстоятельств, в смысле работы. Когда мы работали в Ленинграде, у меня по бедности не было пальто. Ходил в чем попало… И вот Зямка подарил мне шубу. Такую роскошную, бежево-белую, из искусственного меха. Она была не просто необычной, а жутко пижонской!.. Зяме она была велика, а мне пришлась в самую пору. Но эту шубу ожидала жуткая участь. Примерно через год я поехал в ней в Магнитогорск собирать материал для документального фильма о металлургах. И пока я ходил в этой шубе по литейному и доменному цехам, она из бежевой превратилась в черную. Но не в благородно-черную, а в беспризорно-страшное
Иногда Зяма впадал в большой и настоящий гнев. По поводу чьего-то подлого поступка из круга знакомых. Вот тут он был беспощаден и неумолим и разрывал отношения немедленно.
Но иногда это возникало по недоразумению. Например, по поводу поэзии такие недоразумения могли подняться на очень высокий градус выяснения отношений. Я помню, как мы сидели у нас в большой комнате, пировали… Болтали, шутили, смеялись, читали стихи… Я думаю: все что-то читают, и я что-нибудь прочту… Прочел и сказал: «Александр Блок». Что тут сделалось с Зямой!.. Сначала он затрепетал, как будто его родного дедушку или бабушку обозвали матерным словом, а потом разразился криком: «Как Блок!?! Это Пастернак!..» А я-то слегка выпимши… Начал на свою дурную голову с ним спорить: «Нет, это Блок!..» И тут же почувствовал, что не прав, а Зяма уже завелся всерьез: «Ноги моей больше не будет в этом доме!.. Пусть здесь путают Блока с Пастернаком!..» Конечно, он был прав. Через полторы минуты, за которые я успел залезть на книжную полку и проверить свою ошибку, я уже проклинал себя: «Осел! Кретин!.. Как же это я так?!.»
Зяма меня великодушно простил.
У меня сохранилось очень много стихов, переписанных Зямой и подаренных нам с Соней.
Он был уже очень болен, когда проводился юбилей, и мы с женой не пошли туда… Нам не хотелось видеть нашего друга в настолько дурном самочувствии. И вот умер Зямка… Умерла его подруга Соня… Танька осталась одна. Я остался один. И редко между нами теперь происходят разговоры. У Зямки осталась большая семья, а у меня никого. Я один. Умерли все, кого я любил. Через год после Зямы умер мой самый близкий друг и сорежиссер Владимир Венгеров, который, кстати, тоже был очень дружен с Зямой.
Вообще рядом с Гердтом действительно все ощущали, что существует нечто недозволенное, некрасивое, нелепое, чего не должно возникать в его обществе. Люди, впервые попадавшие в дом к Гердтам, четко ощущали, что может не понравиться хозяевам. Причем это никогда не было таким… чопорным диктатом поведения, Боже сохрани. Всё было как полагается. Гердты очень любили гостей и хорошую компанию. Просто Зяма был очень чувствителен к несправедливости. Когда обижали друзей или хороших знакомых, когда предавали или даже когда в общественной жизни случалось какое-то хамство, он всегда «вставал на дыбы». И реагировал он так, а не иначе всего лишь потому, что был воспитанным и в высшей степени порядочным человеком. Это сейчас мы уже не понимаем, что делает наше государство, чего нам еще ожидать, какой оплеухи… Предательство стало настолько обиходным и обычным, что люди просто-напросто перестали его замечать и узнавать, и понимать его как необычайно опасную для людей сущность. К сожалению, наша жизнь все сильнее пропитывается идеей предательства. Но еще более мне жаль, что почти не осталось людей, у которых еще хватает сил оставаться честными и порядочными. Гердту для этого не требовалось никаких сил. Он просто был таким, вот и всё.
О Константине Райкине
«Тася, ты меня подмаргиваешь всем телом», – говорит двенадцатилетний Костя, прерываясь в своем рассказе, обращенном к нам. Он говорит увлеченно и радостно, видя наше полное внимание, и сердится на желание Таси скорректировать накал его речи. Дело происходит в шестьдесят третьем году на берегу озера под Черновцами, где, организовавшись вместе, отдыхают: Алеша, трехлетний сын Кати Райкиной и Юры Яковлева с нянькой, Костя с Тасей, Зяма, шестилетняя Катя и я. Какое-то время проводят там и взрослые члены райкинского семейства – Катя, Юра и Аркадий Исаакович. Тася – няня, домработница, прожившая всю жизнь у Райкиных, командующая и Ромой (хозяйкой), и Аркадием, конечно, зовущая их «на ты», обожающая всех, но больше остальных – Костю, вернее Котю, иначе его никто и не называл. Не знаю, говорила ли она, будучи татаркой, по-татарски, но, даже прожив весь век в Ленинграде среди хорошо говорящих по-русски, и про себя и про других, независимо от пола, употребляла в глаголах только мужской род. Это никому не вредило, но иногда шутя и дети, и взрослые начинали говорить «как Тася», она ворчала, но хохотала вместе со всеми.
Я знала Котю и до этого лета, но никогда не общалась наедине. А тут мы вместе жили, ели, пили, гуляли. Мне было интересно с ним все время. Я не люблю определение «вундеркинд», в нем мне слышится некий негатив – ведь в «чуде» всегда есть и некоторая странность. Котя не был вундеркиндом, он сразу был талантом. Корней Иванович Чуковский, написав в своих дневниках о встрече с семнадцатилетним Костей Райкиным, употребил в описании его слово «драгоценность». И правда, ведь стань Костя не актером, а математиком, чего особенно хотели и что очень советовали, видя его редкие способности в этой науке, его школьные преподаватели, он наверняка был бы замечательным ученым. Это тоже, конечно, чрезвычайно важно, но жизнь одна – в науке отдача людям отдалена, а сейчас его еще, не дай Бог, «скрали» бы американцы. Но нам повезло. Преодолев груз такой громкой фамилии (а псевдоним брать было глупо – все равно все знают, что сын), он сумел стать совершенно отдельным, безусловно выдающимся артистом, дающим огромному числу людей радость участия в искусстве театра – сопереживать в веселье и драме. Сравнивать, конечно же, не следует, но есть вещи, которые, по-моему, великий Райкин не смог бы – Костя ведь и трагик. А его пластика? Когда мы гуляли тем летом, он находил какие-то стенки-заборы и, взобравшись на них, при моем тихом ужасе от их высоты, показывал, как ходит лошадь, как крадется или потягивается пантера. Я не знаю второго человека, который так чувствует покой и движение, – он собой может показать вам и зонтик, и массу других «предметов», и мчащегося леопарда!
У Коти были замечательные родители. Он очень близко с ними дружил. Мама, Рома, артистка райкинского театра, но еще и скромная, с редкостно теплым, совершенно своим юмором, писательница. Про папу не буду, все знают – он великий. Так что гены – шикарные. Я их вижу главным образом в том, что, как и Аркадий, Костя играет каждый раз так, как латиноамериканцы играют джаз, – как будто в последний раз. И еще в редкостном постоянном фанатизме в работе. Так случилось, что в начале лета шестьдесят седьмого года Зяма лежал в больнице в Ленинграде, а я тревожно и неуютно жила в гостинице. Рома и Аркадий поддерживали меня, и я для душевного отдохновения иногда вечером после больницы приходила к ним. Однажды Аркадий позвал меня в кабинет и в течение полутора часов с полной отдачей проиграл мне одной (!) всю свою готовящуюся программу. «Как тебе не лень?» – спросила я. «Сколько зрителей – не имеет значения. Ты хорошо слушала, а только это и важно», – объяснил он мне. Костя – такой же! Добиваясь максимума возможного в спектаклях, он загоняет артистов до упаду, но себя больше всех.
Зяма любил Костю, радовался его успехам и очень высоко ставил его актерскую серьезность и личностную самостоятельность: «Всё, что Костя сделал, он сделал сам!»
Поэтому с честью, не по наследству, а по художественному соответствию Райкин-младший возглавляет театр, носящий имя его великого папы.
Сегодня, когда я звоню, мне очень трудно выговаривать: пожалуйста, Констинтина Аркадьевича – для меня он Котя, хоть и повзрослевший до того, что, обращаясь ко мне, деликатно отбрасывает «тетя» и говорит просто «Танечка».
Правда ведь, драгоценный мальчик!
Константин Райкин
ОН ПОМОГАЛ МНЕ ПОВЕРИТЬ В СЕБЯ
Я помню его с раннего детства. Он дружил с моими родителями. Всегда веселый, остроумный, очень обаятельный, очаровывающий, праздничный, артистичный, с умным завораживающим голосом… хромой, но невероятно элегантно двигающийся и превративший хромоту чуть ли не в достоинство своей походки. Он всегда естественно и на равных со мной разговаривал – не было сюсюканья и поддавков, столь обычных при общении взрослых с чужими детьми. Я почему-то, будучи еще ребенком, сразу поверил, что ему со мной очень интересно. Он действительно увлеченно со мной беседовал, внимательно слушал, а больше всего мне нравилось, как он хохочет от каких-то моих рассказов и показов. Наши отношения всегда, с моего раннего детства до последнего телефонного разговора пятилетней давности, были одинаково сердечными. Спустя много лет, когда я уже был актером, он любил напоминать мне о моих детских фантазиях. «Помнишь, – говорил он, – как ты показывал соревнования по прыжкам в воду с вышки высотой 10 000 м? Как прыгун сначала страшно боится, долго с ужасом смотрит вниз, потом, закрыв глаза, отчаянно бросается и летит. Потом потихоньку привыкает к полету, расслабляется, начинает смотреть по сторонам, летит то боком, то вверх ногами, то как будто развалившись на диване, – в общем, уже совершенно развязно и нагло потому, что судейская бригада сидит гораздо ниже самой воды и до нее еще далеко. И только подлетая к воде, он собирается, вытягивается в струнку и проносится мимо судей в идеальном виде. Я тогда сказал Аркадию: „Ты бы не смог такого придумать. Ты бы смог показать прыжок со 100-метровой вышки, ну, с 50-метровой, но с вышки в 10 000 метров тебе бы не пришло в голову“.
Вообще он очень поддерживал мою веру в себя. Особенно в начале моего актерского пути, когда я, измученный самоедством, придавленный тяжестью отцовской фамилии, все-таки пытался выжить и так нуждался в поощрении.
Думаю, что он всегда понимал, как мне сложно заниматься этой профессией, будучи сыном Райкина.
Он приходил ко мне за кулисы после спектакля и говорил: «Никто в мире не сыграл бы эту роль так, как ты». Мне кажется, он всегда это делал специально, чтобы меня поддержать. Так же как и то, что строил свои отношения со мной подчеркнуто отдельно от отношений с моим отцом. Мы с папой очень любили друг друга и были чрезвычайно близкими людьми, но я навсегда благодарен дяде Зяме за независимую оценку моей личности. Для меня это было необходимо, особенно учитывая его собственный огромный авторитет. А уважение и восхищение, которые он вызывал своим талантом, остроумием, интеллектом, трудно передать словами. Он был интеллектуальным символом времени. Его магический голос, переводивший фильм «Возраст любви», придавал картине едва ли не большее обаяние, чем сама Лолита Торрес, исполнительница главной роли. А когда он, переводя текст песни героини, запел вместе с ней, это производило на меня неизгладимое впечатление. Кино казалось лучше, чем было без перевода. Вообще если в фильме звучал голос Гердта – фильм не мог быть пустым.