«...Расстрелять!»
Шрифт:
— И-я-я! С-п-р-а-ш-и-в-а-ю, ч-т-о э-т-о з-а я-щ-и-к! — орёт старпом, дёргаясь совершенно всеми своими конечностями.
Вахтенный тут же пугается, лишается лица, языка, стыда и совести и стоит бестолочью. В глазах у него мертвенный ужас. Теперь из него ничего не выколотить.
А старпом фонтанирует, не остановить; он кричит, что Родина нарожала идиотов, и что все эти идиоты заполнили ему корабль по крейсерскую ватерлинию, и что у этих идиотов под носом можно мину подложить или что-нибудь им самим (идиотам) ампутировать,
— Тьма египетская! — орёт старпом. — Чего ж тебя самого ещё не завернули?! Чего тебя не украли ещё, изумление?!
Потом он бьёт несколько раз по ящику ногой и затем, схватив двух моряков, говорит им:
— Ну-ка, взяли эту хреновину и задвинули её так, чтоб я её больше никогда не видел!
Моряки берут (эту хреновину) и в соответствии о инструктажем задвигают: оттаскивают на торец пирса и — раз-два-три («Тяжёлая, гадость») — размахнувшись, бросают её в воду.
А потом сколько возвышенной человеческой грусти, сколько остановившейся печали движения начинает наблюдаться на лице у того учёного, который вылез, наконец, за своим ящиком.
Силы моего мазка не хватает, чтоб описать эту боль человеческую и трагедию. Скажем, как классики: «Птица скорби Симург распластала над ним свои крылья!».
Варёный зам
Зама мы называли «Мардановым через «а». Как только он появился у нас на экипаже, мы — командиры боевых частей — утвердили им планы политико-воспитательной работы. Все написали: «Утверждаю, Морданов». Через «о».
— Я — Марданов через «а», — объявил он нам, и мы тогда впервые услышали его голос. То был голос вконец изнасилованной и обессилевшей весенней тёлки.
Когда он сидел в аэропорту города Симферополя, где человек пятьсот мечтало вслух улететь и составляло по этому поводу какие-то списки, он двое суток ходил вокруг этой безумной толпы, периодически подпрыгивал, чтоб заглянуть, и кричал при этом криком коростеля:
— Посмотрите! Там Марданов через «а» есть?…
Инженер неискушенных душ. Он познал нужду на Чёрном флоте, был основательно истоптан жизнью и людьми, имел троих детей и любил слово «нищета».
— Нищета там, — говорил он про Черноморский флот, и нам тут же вспоминались подворотни Манхеттена.
У него был большой узкий рот, крупные уши, зачеркнутая морщинами шея и тусклый взгляд уснувшего карася.
Мы его ещё ласково называли Мардан Марданычем и «Подарком из Африки». Он у нас тяготел к наглядной агитации, соцсоревнованию и ко всему сельскому: сбор колосовых приводил его в судорожное возбуждение.
— Наш зернобобовый! — изрекали в его сторону корабельные негодяи, а матросы называли его Мухомором, потому что рядом с ним не хотелось жить.
Он любил повторять: «Нас никто не поймет» — и обладал вредной привычкой
— Ну, как наши дела? — произносил он перед общением замогильным голосом восставшей совести, от которого живот начинал чесаться, по спине шла крупная гусиная кожа, а руки сами начинали бегать и хватать сзади что попало.
Хотелось тут же переделать все дела.
Однажды мы его сварили.
Вам, конечно же, будет интересно узнать, как мы его сварили. А вот как.
— Ну, как наши дела? — втиснулся он как-то к нам на боевой пост. Входил он всегда так медленно и так бурлачно, как будто за ним сзади тянулся бронированный хвост.
В этот момент наши дела шли следующим образом: киловаттным кипятильником у нас кипятилось три литра воды в стеклянной банке. Банка кипела, как на вулкане. Чай мы заваривали.
— Ну, как…
Дальше мы не слышали, мы наблюдали: он запутался рукавом в нагревателе и поволок его вместе с банкой за собой.
Мы: я и мой мичман — мастер военного дела — проследили зачарованно их — его и банки — последний путь.
— …наши дела… — закончил он и сел; банка опрокинулась, и три литра кипятка вылилось ему за шиворот.
Его будто подняли. Первый раз в жизни я видел варёного зама: он взлетел вверх, стукнулся об потолок и заорал как необразованный, как будто нигде до этого не учился, — и я понял, как орали дикие печенеги, когда Владимир-Солнышко поливал их кипящей смолой.
Слаба у нас индивидуальная подготовка! Слаба.
Не готовы замы к кипятку. Не готовы. И к чему их только готовят?
Наконец, мы очнулись и бросились на помощь. Я зачем-то схватил зама за руки, а мой мичман — мастер военного дела — кричал: «Ой! Ой!» — и хлопал его зачем-то руками по спине. Тушил, наверное.
— Беги за подсолнечным маслом! — заорал я мичману. Тот бросил зама и с воплями: «Сварили! Сварили!» — умчался на камбуз. Там у нас служили наши штатные мерзавцы.
— Насмерть?! — спросили они быстро. Им хотелось насмерть.
Мой мичман выпил у них от волнения воду из того лагуна, где мыли картошку, и сказал: «Не знаю».
За то, что он «не знает», ему налили полный стакан.
Мы раздели зама и начали лечить его бедное тело.
Он дрожал всей кожей и исторгал героические крики.
Однако и проняло же его! М-да-а. А проняло его от самой шеи до самых ягодиц и двумя ручьями затекло ниже пояса вперёд и там спереди — ха-ха — всё тоже обработало!
Спасло его только то, что при +28°С в отсеке он вместо нижнего белья носил шерстяной костюм.
Своя шерсть у него вылезла чуть позже — через неделю. Кожа, та тоже слезла, а там, где двумя ручьями затекло, там — ха-ха — снималось, как обертка с сосиски, то есть частично вместе с сосиской.
— Ну, как наши дела? — вполз он к нам на боевой пост осторожненько через две недели, живой. — Воду не кипятите?…