1661
Шрифт:
66
Париж, ворота Сен-Мартенского предместья — четверг 19 мая, одиннадцать часов вечера
Женщина мрачно посмотрела на собственную тень, проступившую в лунном свете на ограде сада, быстро начертала на земле рукой какую-то надпись, после чего разворошила землю и разровняла, издавая при этом странные гортанные звуки. Потом выпрямилась, поплевала на ладони и, подняв лопату, принялась закапывать ямку под кустарником, куда перед тем уложила три бесформенных мешочка, завернутых в коричневые тряпки. Бросив последний ком земли, она похлопала обратной стороной лопаты по образовавшемуся
Только после этого она решила перевести дух и вытерла лоб тряпкой, висевшей у нее на поясе. Не обращая внимания на растрепавшиеся волосы, прилипшие ко лбу и вискам, она подхватила лопату и направилась к распахнутой задней двери своего домика, но остановилась, услышав на разбитой мостовой дробный перестук колес экипажа. Женщина затаила дыхание и прислушалась — не заглушает ли стук сапог ночного патруля цокот лошадиных копыт. «Нет, это она, одна пожаловала. В самую пору», — усмехнулась женщина и заторопилась к дому.
— Иду-иду! — недовольно крикнула она в ответ на настойчивый стук в дверь. — Потише там, потише!
Дверь со скрипом отворилась, и в темное пространство жилого помещения проскользнул женский силуэт. Только отблески огня в очаге слабо освещали деревянный стол и две скамьи возле него. На полках над камином и на стенах стояли в ряд необычной формы бутылочки вперемежку с колдовскими книгами, а также деревянными и железными коробочками, громоздившимися одна на другую. На полу, вымощенном охровой терракотовой плиткой, виднелись подтеки.
Олимпия Манчини откинула капюшон своего широкого плаща и едва сдержала приступ тошноты от удушливо-приторного запаха, заполнявшего комнату.
Хозяйка дома молча, с лукавой ухмылкой наблюдала за ночной гостьей, вытирая грязные руки о мокрую тряпку на поясе.
— Чем могу услужить, сударыня? — осведомилась она самым любезным тоном, на какой только была способна. — Если вас гложет печаль и мое мастерство может избавить от нее… — продолжала она, открыто поглядывая на руки девушки, которые та скрестила на животе.
Олимпия смерила ее надменным взглядом.
— Нет, дело совсем не в этом. Я думала, вы куда более прозорливая колдунья, — язвительно заметила она.
Услышав унизительное замечание в свой адрес, женщина присмирела.
— Сударыня, — проговорила она, — я имела в виду…
— Вы меня совсем не знаете, — заявила Олимпия, расхаживая по комнате и разглядывая ряды запыленных бутылок, — зато я вас знаю очень хорошо, как и то, чем вы тут занимаетесь. Катрин Вуазен, колдунья, отравительница и фабрикантша ангелов! [47] Я здесь ради того, что превыше вас и чего вы даже представить себе не можете. А если попытаетесь что-то выведать, обещаю: сюда очень скоро нагрянет полиция, и ее наверняка заинтересуют странные растения, которые вы высаживаете по ночам у себя в саду.
47
Женщина, занимающаяся незаконными абортами. (Прим. перев.)
Катрин Вуазен встрепенулась.
— И о свертках, которые вы поставляете для ночных обрядов, не совсем праведных.
Увидев, что ее угрозы произвели на струхнувшую женщину должное впечатление, Олимпия продолжала:
— Впрочем, если все пройдет благополучно и вы будете держать язык за зубами, вам нечего бояться. Фабрикантши ангелов и черные мессы — не совсем то, что интересует моих заказчиков. Им угодно получить верное средство, чтобы облегчить одной особе переход из этой бренной жизни в иную. Средство, какое было бы невозможно распознать.
Поняв, что разговор наконец дошел до цены, Катрин Вуазен успокоилась и слащаво заулыбалась.
— Да-да, понимаю. Это крепкий, изящный мужчина? Или, может, дородная дама? Мне надо это знать, чтобы приготовить нужную дозу, ведь одно дело извести крысу, а другое — собаку, — пояснила она в ответ на подозрительный взгляд Олимпии.
Сидя одна в карете с наглухо задернутыми шторками, Олимпия достала из-под плаща маленькую склянку. Осторожно держа ее обеими руками в перчатках, она поднесла бутылочку к глазам и посмотрела на налитую туда мутную, голубовато-молочную жидкость.
«Уж теперь-то Кольбер будет доволен, — решила она. — До чего простая штука жизнь! И до чего хрупкая!» В ее ушах отдавался скрип кареты, катившейся в непроглядную ночь, а перед глазами стояло лицо Луизы де Лавальер.
67
Сен-Манде — понедельник 23 мая, десять часов утра
Никола Фуке стоял на первой ступеньке парадной белокаменной лестницы, спускавшейся в парк, и наблюдал, как его дети играли в обруч. Он следил за их беготней и возней, прислушивался к их радостным крикам и смеху, и ему не хотелось возвращаться к себе в кабинет. С рассеянным видом он сорвал красный цветок из огромной вазы, украшавшей, среди прочих, каменный плитняк, и принялся обрывать лепестки, один за другим.
— Да отпусти же его, Арман! — послышался обиженный детский возглас.
Фуке опустил глаза и увидел, что от цветка остался лишь голый стебелек. Вздохнув, он бросил стебелек и начал подниматься по лестнице.
Двустворчатая дверь распахнулась перед суперинтендантом, оторвав посетителя от созерцания одного из живописных полотен на стене.
— Господин Жабак, — приветствовал банкира Фуке, — весьма сожалею, что заставил вас ждать возле полотна, недостойного вашего внимания. Да не осенит печаль ваш утонченный взор, оскорбленный отсутствием изысканности, к которой вы так привыкли.
Банкир, облаченный как всегда во все черное, отвесил низкий, продолжительный поклон.
— О нет, господин суперинтендант. Полотно, напротив, очень хорошее, и сцена…
— Сражения Горациев с Куриациями. [48]
— …просто восхитительна. К тому же гостеприимство вашего дома способно легко обратить простую стекляшку в драгоценный камень, — улыбнулся Жабак.
— Благодарю, что пришли, — сказал Фуке серьезно, показывая, что нора переходить к делу.
— Для меня это огромная честь, — ответил банкир, сделав вид, будто не обратил внимания на резкую перемену в голосе суперинтенданта.
48
Горации и Куриации — герои древнеримской мифологии.