1812. Фатальный марш на Москву
Шрифт:
«Александр видит, что его генералы ни на что не способны, а он теряет территорию, но он в руках англичан. Лондонский кабинет подстрекает дворянство и не дает ему договориться со мной, – заявил Наполеон Коленкуру. – Они убедили его, будто я отберу у него все польские губернии, и что только такой ценой он достигнет мира, чего он принять не может, поскольку и года не пройдет, как все русские, у которых есть земли в Польше, удавят его, как поступили с его отцом. Он ошибается, когда не хочет довериться мне, ибо я не желаю ему плохого. Я даже готов пойти на некоторые жертвы, лишь бы только помочь ему выйти из затруднений». Император французов отдал бы, наверное, Александру всю Польшу и Константинополь в придачу, лишь бы выбраться из передряги, хоть видимо сохранив честь {361} .
361
Napoleon, Correspondance, XXIV/167,175, 180–1; Fezensac, Journal, 38; Kallash, 32; Caulaincourt, I/406.
Коль
362
Berth'ez`ene, II/32.
Как бы там ни было, находилось довольно значительное число старших офицеров, полагавших, что армия зашла уже слишком далеко. «Всякий считал, что мы претерпели довольно лишений и совершили достаточно героических деяний для одного похода, и никто не хотел идти дальше. Необходимость и желание остановиться ощущали и выражали все», – писал Булар. Многие в окружении Наполеона, возглавляемые Бертье, Дюроком, Коленкуром и Нарбонном, упрашивали императора дать сигнал остановки. Но он оставался непреклонен. «Вино налито и должно быть выпито», – возразил Наполеон Раппу, оспаривавшему целесообразность дальнейшего продвижения. Когда Бертье уж слишком утомил его разговорами о нежелательности продолжения похода, Наполеон взорвался. «Так ступайте же, вы мне не нужны. Вы не более чем… Отправляйтесь во Францию. Я никого не держу», – отрезал он и добавил несколько слов насчет того, что-де Бертье соскучился по любовнице в Париже. Перепуганный Бертье принялся клясться, что и в мыслях не имел намерений оставить императора, какие бы ни сложились обстоятельства, однако атмосфера между ними оставалась крайней холодной на протяжении нескольких дней, и Бертье не приглашали к императорскому столу {363} .
363
Boulart, 250; Fain, Manuscrit, I/402. Существуют противоречия относительно позиции Даву, так как Рамбюто (Rambuteau, 91) утверждает, будто тот был против дальнейшего продвижения, в то время как Россетти (Rossetti, 106) и другие говорят, что он высказывался за продолжение похода. Rapp, 167; Denni'ee, 62; Lejeune, M'emoires, II/199.
«Мы забрались слишком далеко, чтобы поворачивать обратно, – наконец заявил Наполеон. – Перед нами лежит мир. Нас отделяет от него только восемь суток марша. В такой близости от цели не может быть никаких дискуссий. Давайте же двинемся на Москву!» В то время как солдаты с опытом и высшие офицеры качали головами и ворчали себе под нос, молодых окрыляли открывавшиеся перспективы. «Если бы нам приказали идти завоевывать Луну, мы бы ответили: “Вперед!”, – вспоминал Генрих Брандт, капитан 2-го пехотного полка Висленского легиона, ставший впоследствии прусским генералом. – Сослуживцы из тех, кто постарше, могли сколько угодно осуждать наше воодушевление, называть нас фанатиками и сумасшедшими, но мы не думали ни о чем, кроме сражения и победы. Мы страшились лишь одного – того, как бы русские не поспешили попросить мира» {364} . Вряд ли им грозила такая опасность.
364
Fain, Manuscrit, I/407–8; Brandt, 252–3; см. также Bourgoing, Souvenirs, 100.
Сердце майора гвардейской артиллерии Булара наполнилось грустью из-за пожара Смоленска, «не столько вследствие морального воздействия, которое всегда производит большая катастрофа, и не только из-за гибели в огне разнообразного ценного имущества, но более ввиду гнева неприятеля, каковой не оставил более никакой надежды на переговоры, а также и потому, что он [Смоленск] указал нам, так сказать, дорогу в будущее». Столь же неуютные ощущения возникали у многих в Grande Arm'ee по мере того, как люди начинали осознавать: они вступают на чужую – враждебную во всех смыслах – территорию. «Ведение войны таким образом – ужасное дело, оно ни в коем случае не напоминает того, к чему привыкли мы ранее», – отмечал Жан-Мишель Шевалье, служивший тогда
365
Boulart, 248; см. также Labaume, 103; Chevalier, 193.
Французский солдат 1812 г., пусть бы он и бывал призывником против воли (нередко не желавших служить приводили в части в кандалах), являлся в сущности свободным гражданином, жившим до службы в армии другой жизнью и рассчитывавшим уцелеть и вернуться к ней. Именно такие надежды во многом определяли и его поведение во время службы. Он старался делать все, чтобы уцелеть и получить какую-то выгоду от потраченного времени – добиться определенной репутации, повышения и денег. Пусть его и представлялось возможным научить действовать с самоотверженной храбростью, замешанной на патриотизме, esprit de corps и любви к императору, лишние мясорубки были ему ни к чему. Если его и товарищей не подстегивали и не доводили до состояния исключительного безумства, он всегда взвешивал шансы и варианты, а когда оказывался окруженным в безнадежном положении, не видел ничего дурного в капитуляции. Свободный гражданин с оружием сам решал на личном или общем уровне, что и на каком этапе нужно ему и его части. Такое замечание вполне справедливо и в большей или меньшей степени применимо к любому солдату Grande Arm'ee, независимо от национальности.
Верно оно и в отношении всех вражеских воинов, которых встречали солдаты Наполеона прежде: определенного рода базовая человеческая солидарность приводила к тому, что люди с обеих сторон, сколь бы сильным ни являлось их желание уничтожать себе подобных как организованную силу, уважали стремление противника выжить. «Солдаты убивают без ненависти друг к другу, – пояснял лейтенант Блаз де Бюри, принимавший участие в походах всюду в Европе. – В моменты затишья мы часто приходили в неприятельские расположения, и пусть бы были готовы начать убивать одни других по первой же команде, мы тем не менее не отказывались и помочь чужим, коли уж представлялась такая возможность» {366} . Подобное отмечалось даже в Испании, где партизанская, или малая война – guerrilla — заставляла простых жителей сражаться с врагом с доселе невиданным национальным и религиозным фанатизмом. Везде – только не в России.
366
Blaze de Bury, II/324.
Как будто бы сам Фридрих Великий говаривал, что русского солдата недостаточно убить, его надо еще и толкнуть, чтобы он упал. В войсках Наполеона после боев под Красным, Смоленском и Валутиной Горе приходили к точно таким же выводам. Русские солдаты не складывали оружия. Их приходилось крушить, рвать в куски. Клаузевиц, которому посчастливилось наблюдать за данным феноменом изнутри русской армии, охарактеризовал его как «неподвижное упрямство». Французы были ошеломлены и приписывали данное явление более или менее стереотипному анахронизму. «Я и представления не имел о такого рода пассивной храбрости, наблюдаемой потом сотни раз в солдатах этого народа, которая, по моему мнению, проистекает от их невежественности и наивного суеверия, – писал Любен Гриуа, видевший, как под Красным солдаты противника неподвижно стояли перед его батареей, поливавшей их огнем, – ибо они целуют образы св. Николая, каковые всегда носят с собой, и верят, будто отправятся прямо на небо и едва ли не благодарят пули, которые пошлют их туда» {367} .
367
Clausewitz, 113; Griois, II/9.
Вера в загробную жизнь, безусловно, являлась существенным фактором. Не обладавший личной свободой русский солдат, призванный на двадцать пять лет, не мыслил категориями возвращения к другой, нормальной жизни на Земле. Армия была его жизнью, а смерть подразумевала переселение на небо, каковое всегда выглядело предпочтительнее такой жизни. Железная воинская дисциплина, плюс к ней опыт боев с турками или горными племенами на Кавказе с характерной для таких конфликтов беспощадной жестокостью и геноцидом, когда никто не ждал от врага и не давал ему пощады, исключала из военного сознания идею сдачи в плен. Решение сложить оружие есть в сути своей выбор в пользу прав человека в противовес армии и ее хозяину, государству, а такой концепции в России не существовало.
Подобные вещи обезоруживали французов. Войне, по их разумению, не полагалось быть такой. Бескомпромиссность противника в подходах к военному делу тревожила простого солдата, она связывала его с действиями командующего и делала соучастником его преступлений. Воин не мог, как поступали его коллеги во все века, сказать, будто являлся лишь невинной пешкой в руках королей и генералов. За все отвечала вся армия целиком, а посему становилось понятно: впереди предстоит война не на жизнь, а на смерть. Очевидность этого росла с каждым шагом, который делала в направлении Москвы Grande Arm'ee, выступившая из Смоленска в последнюю неделю августа.