1937
Шрифт:
В отличие от следующего, февральско-мартовского пленума, «рядовые» участники декабрьского пленума во время речи Ежова почти не бросали «поощряющих» оратора реплик. Такого рода ретивостью отличалось лишь поведение Берии, в течение всей работы пленума выкрикивавшего: «Вот сволочь!», «Вот негодяй!», «Вот безобразие!», «Ах, какой наглец!», «Ну и мерзавцы же, просто не хватает слов!»
После Ежова слово было предоставлено Бухарину, который в начале речи заявил о своём согласии с тем, чтобы «сейчас все члены партии снизу доверху преисполнились бдительностью и помогли соответствующим органам до конца истребить всю ту сволочь, которая занимается вредительскими актами и
Назвав обвинения против него «своего рода политической диверсией» со стороны троцкистов, Бухарин убеждал, что он ничего общего не имел «с этими диверсантами, с этими вредителями, с этими мерзавцами». Отрицая самую возможность своего сближения с троцкистами, он рассказал, что при встрече у Горького с Роменом Ролланом рассеял сомнения последнего в преступной деятельности троцкистов, в результате чего «до сих пор Ромен Роллан держится не так, как Андре Жид». Апеллируя персонально к Орджоникидзе, Бухарин напомнил, что в одном из разговоров с последним он отрицательно отзывался о Пятакове.
Подтверждая свою заинтересованность в том, чтобы «распутать этот узел», Бухарин вновь говорил, что «с проклятьем относится к этому грязному делу [т. е. к «преступлениям» троцкистов]». После заявления: «Во всём том, что здесь наговорено, нет ни единого слова правды», он произнёс ритуальную клятву верности: «Я вас заверяю, что бы вы ни признали, что бы вы ни постановили, поверили или не поверили, я всегда, до самой последней минуты своей жизни, всегда буду стоять за нашу партию, за наше руководство, за Сталина. Я не говорю, что я любил Сталина в 1928 году. А сейчас я говорю — люблю всей душой. Почему? Потому что… понимаю, какое значение имеет крепость и централизованность нашей диктатуры».
В заключение речи Бухарин заявил: «Я не беспокоюсь относительно своей персоны, относительно условий своей жизни или смерти, а я беспокоюсь за свою политическую честь, и я сказал и буду говорить, что за свою честь буду драться до тех пор, пока я существую» [259].
Чтобы разрушить впечатление о невиновности Бухарина, которое могло создаться у участников пленума после этой речи, Сталин взял слово сразу же вслед за Бухариным. Он начал с утверждения о том, что «Бухарин совершенно не понял, что тут происходит… Он бьёт на искренность, требует доверия. Ну, хорошо, поговорим об искренности и о доверии». В этой связи Сталин напомнил об отречениях Зиновьева, Каменева, Пятакова и других «троцкистов» от своих «ошибок». Задав вслед за этим вопрос: «Верно, т. Бухарин?», он тут же получил ответ: «Верно, верно, я говорил то же самое».
Рассказав затем о недавно полученных показаниях Пятакова, Радека и Сосновского, Сталин заявил: «Верь после этого в искренность людей!.. у нас получился вывод: нельзя на слово верить ни одному бывшему оппозиционеру… И события последних двух лет это с очевидностью показали, потому что доказано на деле, что искренность — это относительное понятие. А что касается доверия к бывшим оппозиционерам, то мы оказывали им столько доверия… (Шум в зале. Голоса с мест: Правильно!) Сечь надо нас за тот максимум доверия, за то безбрежное доверие, которое мы им оказывали».
Далее Сталин позволил себе такие высказывания, которые могли прозвучать без возражений только в отравленной атмосфере «тоталитарного идиотизма», пронизывающей всю работу пленума. Он заявил, что «бывшие оппозиционеры пошли на ещё более тяжкий шаг, чтобы сохранить хотя бы крупицу доверия с нашей стороны и ещё раз продемонстрировать свою искренность,— люди стали заниматься самоубийствами». Перечислив накопившийся к тому времени внушительный список самоубийц из числа видных деятелей партии (Скрыпник, Ломинадзе, Томский, Ханджян, Фурер), Сталин утверждал, что все эти люди пошли на самоубийство, чтобы «замести следы… сбить партию, сорвать её бдительность, последний раз перед смертью обмануть её путём самоубийства и поставить её в дурацкое положение… Человек пошёл на убийство потому, что он боялся, что всё откроется, он не хотел быть свидетелем своего собственного всесветного позора… Вот вам одно из самых острых и самых лёгких (sic! — В. Р.) средств, которым перед смертью, уходя из этого мира, можно последний раз плюнуть на партию, обмануть партию». Таким образом, Сталин недвусмысленно предупреждал кандидатов в подсудимые будущих процессов, что их возможное самоубийство будет сочтено новым доказательством их двурушничества.
Высказав эти «аргументы», Сталин заявил Бухарину: «Я ничего не говорю лично о тебе. Может быть, ты прав, может быть — нет. Но нельзя здесь выступать и говорить, что у вас нет доверия, нет веры в мою, Бухарина, искренность. И вы, т. Бухарин, хотите, чтобы мы вам на слово верили? (Бухарин: Нет, не хочу.) А если вы этого не хотите, то не возмущайтесь, что мы этот вопрос поставили на пленуме ЦК… И нельзя нас запугать ни слезливостью, ни самоубийством. (Голоса с мест: Правильно! Продолжительные аплодисменты.)» [260]
После выступления Сталина слово было предоставлено Рыкову, который заявил, что «должен полностью и целиком признать справедливость всех указаний», содержавшихся в выступлении Сталина, «справедливость в том отношении, что мы живем в такой период, когда двурушничество и обман партии достигли таких размеров и приняли настолько изощрённый, патологический характер, что, конечно, было бы совершенно странно, чтобы мне или Бухарину верили на слово».
Подобно Бухарину, Рыков отрицал лишь обвинения, касавшиеся его лично. Он рассказал, что после появления показаний Каменева просил Ежова «установить у Каменева, где и когда я с ним виделся, чтобы я мог как-нибудь опровергнуть эту ложь. Мне сказали, что Каменев об этом не был спрошен, а теперь спросить у него нельзя — он расстрелян».
Опровергая версию о существовании «центра правых», Рыков заявил, что в последний раз он встречался с Бухариным вне официальной обстановки в 1934 году, а с Томским на протяжении двух лет виделся крайне редко и при этом не обсуждал с ним никаких политических вопросов. Единственное «признание» Рыкова сводилось к тому, что Томский сообщил ему: Зиновьев в 1934 году «жаловался на одиночество, на отсутствие друзей и звал его к себе на дачу». Рыков, по его словам, отговаривал Томского от такой встречи, сказав, что «всякая встреча это уже есть подготовка к группировке». Теперь же, присовокупил Рыков, «это вселяет в меня убеждение, что Томский в этом деле каким-то концом участвовал». Вслед за этим Рыков выразил своё согласие со Сталиным в том, что «самоубийство есть один из способов замазать дело», а самоубийство Томского «является против него очень сильной уликой».
В конце речи Рыков заявил: «Я буду доказывать, буду кричать о том, что тут (в показаниях против него.— В. Р.) есть оговор, есть ложь, есть чёрная клевета с начала и до конца. Я фашистом никогда не был, никогда не буду, никогда не прикрывал и прикрывать их не буду. И это я докажу» [261].
Во время выступления Рыкова Сталин счёл нужным вмешаться, чтобы пояснить, почему полтора месяца назад он дал согласие на «реабилитацию» Бухарина и Рыкова. В этой связи произошёл следующий обмен репликами: