1979
Шрифт:
«Хасан, я вам гарантирую, что в южных штатах никаких рабов больше нет. Это всего лишь пропаганда – то, что вы слышали».
«Вы не вполне разделяете мусульманские взгляды». Это был не вопрос, а констатация факта.
«Нет, пожалуй, не вполне».
«Жаль. Тогда по крайней мере потанцуйте со мной», – сказал Хасан.
Я поднялся, и какое-то время мы вместе танцевали под Ink Spots, каждый сам по себе, на противоположных концах большого бухарского ковра, который составлял все богатство Хасана, а Фара Диба взирала на нас с комода.
К тому времени, как Кристофер вернулся со своей прогулки, кассета как раз подошла к концу. Хасан вынул ее из магнитофона и вложил мне в руку.
«Это вам, – сказал
Я сунул кассету в карман брюк и пожал Хасану руку, хотя эта кассета была мне ни к чему.
«Спасибо».
«Берегите ее, пожалуйста».
Дверь в комнату отворилась, на пороге стоял Кристофер и смотрел на нас. Выглядел он неважно. Волосы прилипли ко лбу, голубая рубашка спереди потемнела от пота, брюки внизу запачкались, покрылись коричневой коркой грязи. Он прислонился к дверному косяку, взглянул на Хасана и потом на меня, и даже сквозь его усталость, болезнь и многое другое явственно прочитывалось презрение – глубочайшее презрение, обусловленное тем фактом, что мы с Хасаном нашли общий язык.
Я больше не смотрел в зеркальце заднего обзора. Мы еще минут десять поднимались в гору и потом остановились перед виллой в северной части Тегерана. Дом был построен высоко на склоне, и отсюда, сверху, открывался великолепный вид на город. Тегеран окутывала коричневая туманная дымка, в верхних слоях атмосферы желтоватая, а ниже темная. Тысячи или миллионы огней сверкали в долине под нами. Кристофер и я вышли из машины и позвонили у парадного, Хасан припарковал кадиллак на одной из боковых улочек. Я видел, как он закурил, развернул газету и приготовился к комфортному отдыху.
Я смотрел на шоссе, на ряды кленов, выше по склону горы терявшиеся в тумане. Уже взошла оранжево-красная луна, пара светляков вилась вокруг нас – они жили в кустах дрока, что росли вдоль дороги. Кристофер попытался поймать светляка, но промахнулся.
«Оставь их в покое».
«Неужели ты не способен сказать что-нибудь, что хоть в каком-то смысле было бы интересно?»
Он повернулся лицом ко мне. Его рот показался мне некрасивым; похоже, за ночь у него прибавилось морщин. Глаза сияли лихорадочным блеском; сегодня я думаю, что к тому времени он уже очень давно был болен, гораздо дольше, чем я предполагал. Я чуть-чуть склонил голову набок, как бы подставляя ему мою шею для удара. Я часто пользовался таким приемом, чтобы смягчить его недовольство, но до него никогда не доходило, что я это делал нарочно. «Ты даже представить себе не можешь, как сильно мне надоел», – сказал он.
«„Мне любовь казалась легкой, да беда все прибывала“. [7] Это… это… сейчас припомню – Хафиз Ширази. Rather fitting, [8] ты не находишь?»
«Знаешь что? Ты монголоид», – ответил Кристофер.
Два
Он зевнул и стал канительно возиться с сигаретой: на одну только процедуру зажигания у него ушла масса времени. Я не сводил глаз с парадного.
Во рту я чувствовал металлический привкус. Мне казалось, будто я жую алюминиевую фольгу или будто у меня из зуба выпала пломба. Друг на друга мы не смотрели. Я не мог смотреть на Кристофера.
7
Пер. К. Липскерова.
8
Здесь: почти в точку (англ.).
Светляки продолжали свое кружение. Наконец кто-то открыл дверь. Мы шагнули через порог в сияние теплого желтоватого света.
Камердинер в кремовых перчатках повел нас через просторный салон, мимо
Ножки ламп, стоявших на специальных тумбах, тоже были сделаны из китайских ваз, а абажуры – из желтого дамаста.
Я смотрел на диваны, обтянутые белым шелком, придававшие комнатам, через которые нас вели, такой вид, будто их оформлением занималась Хульда Зайдевинкель. Вообще все это напоминало мне обстановку особняка Яспера Конрана, начала шестидесятых годов, я когда-то видел ее на фотографиях; там преобладали белый и золотисто-желтый цвета – не совсем в духе барокко, но и не в духе минимализма. Стиль Директории (по неизменному мнению Кристофера), каким он был незадолго до того момента, когда bottes [9] Наполеона перестали соответствовать его реальному рангу.
9
Сапоги (фр.).
Так был декорирован отель «Риц» в Париже; собственно, это и есть стиль грандотеля: элегантный, однако не назойливый в своей элегантности, местами слегка нарушенный (все подобные нарушения, похоже, представляют собой результат тщательного расчета), но тем не менее поражающий своим безусловным совершенством и – как бы это сказать – своей сексуальностью.
Эти помещения воспринимались как точное, правдивое отображение Европы, как нечто противоположное Японии; они превосходно выражали идею внешней импозантности, поверхностности, освещенности, Старого Света – и с несомненностью свидетельствовали о хорошем вкусе; белоснежные ковры из овечьей шерсти покрывали терракотовые плитки полов.
Впервые со времени нашего приезда в Персию я испытал ощущение прибытия, ощущение чистоты – ощущение из детства, но противоположное тому, которое я сам испытывал ребенком, когда ходил во французский детский сад; тогда я всегда пытался выпить свой утренний стакан молока, слизывая молоко по краям и очень медленно вращая стакан по часовой стрелке – так сильно тошнило меня от моей собственной смешивавшейся с молоком слюны.
Это мое единственное детское воспоминание. Никаких других воспоминаний помимо этого, с тошнотворным стаканом молока, у меня не осталось. И дом, в который мы только что вошли, был, значит, полной противоположностью этому воспоминанию. Кристофер часто спрашивал меня, почему я такой пустой внутри и, похоже, существую совсем без прошлого, как будто все, что было раньше, стерлось из моей памяти – все до единого запахи, и все краски, и куст, под которым я, может быть, прятал от своих родителей истрепанную тетрадку, вырванную из каталога «Товары – почтой» (ту, где рекламировались наборы «Сделай сам»); но я действительно ничего больше не мог вспомнить – совсем ничего.
Пока я думал об этом, я увидел через одну из дверей внутренность библиотечной комнаты. Целиком выкрашенная в красный цвет – среди всей этой белизны, желтизны и золота, – комната производила впечатление силового поля, чего-то волшебного, пульсирующего.
Красный я особенно любил. Я, собственно, любил все цвета, но лучше всего натренировал свои глаза для восприятия именно красного и его соотношений с другими цветами, а этот красный был невероятно хорош. Он казался таким, как если бы тот, для кого строился дом, в свое время сказал: ну вот, а для этой и этой комнат нужно бы подобрать что-то красное – конечно, подходящего оттенка, наподобие того, что используется в буддистских храмах, такой красный, что ближе к терракотовому.