1989
Шрифт:
Несмотря на то что тогда Пастернаку было уже за шестьдесят, ему нельзя было дать больше пятидесяти. Весь его облик дышал какой-то удивительной искристой свежестью, как только что срезанный букет сирени, еще хранящий на лепестках переливающуюся садовую росу. Он был весь каким-то переливающимся — от всплескивающихся то и дело рук до удивительной белозубой улыбки, озарявшей его подвижное лицо. Он немножко играл. Но когда-то он написал о Мейерхольде:
Если даже вы в это выгрались, Ваша правда, так надо играть.
Это относилось и к нему самому. И в то же время мне приходят на память другие строчки Пастернака:
Сколько надо отваги, Чтоб играть на века, Как играют овраги, Как играет река...
Действительно, сколько надо было иметь в себе природной душевной отваги, чтобы сохранить умение так улыбаться! И это умение, наверное,
Но для первой же юбки Он порвет повода, И какие поступки Совершит он тогда, —
он озорно посмотрел на свою жену, нервно теребящую край скатерти, и как-то весело вздохнул от сознания своей школы молодости, где-то еще бродившей в нем.
Пастернак попросил меня прочитать стихи. Я прочел самое мое лучшее стихотворение того времени — "Свадьбы". Однако оно Пастернака почему-то оставило равнодушным— видимо, он не почувствовал внутренней второй темы и оно показалось ему сибирской этнографией. Но Пастернак был человек доброй души и попросил прочесть что-нибудь еще. Я прочел стихи "Пролог", которые ругали даже мои самые близкие друзья:
Я разный —
я натруженный и праздный.
Я целе-
и нецелесообразный. Я весь несовместимый,
неудобный, Застенчивый и наглый,
злой и добрый.
Пастернак неожиданно пришел в восторг, вскочил с места, обнял меня, поцеловал: "Сколько в вас силы, энергии, молодости!.." — и потребовал, чтобы я прочел еще. Я думаю, что только моя энергия и молодость ему и понравились, а не сами стихи. Но он мне дал шанс. Я прочел только что написанное "Одиночество", начинавшееся так:
Как стыдно одному ходить
в кинотеатры, без друга, без подруги, без жены...
Пастернак посерьезнел, в глазах у него были слезы: "Это про всех нас — и про вас, и про меня..."
Ушел и Риппелино, и все другие гости, и была глубокая ночь. Мы остались вдвоем с Пастернаком и долго говорили, а вот о чем — проклятие! — вспомнить не могу. Помню только, что я должен был утром улетать в Тбилиси и Пастернак часам к 5 утра захотел полететь вместе со мной. Но тут появилась уже, казалось, ушедшая спать Зинаида Николаевна и грозно сказала:
— Вы — убийца Бориса Леонидовича. Мало того, что вы его спаиваете целую ночь, вы еще хотите его умыкнуть... Не забывайте того, сколько ему лет и сколько вам.
Я потихоньку смылся от ее справедливого гнева, неожиданно для себя самого проведя в доме великого поэта время с 11 часов утра до 5 часов утра следующего дня — 18 часов!
Пастернак вскоре дал мне прочесть рукопись "Доктора Живаго", но на преступно малый срок — всего на ночь. Роман меня тогда разочаровал. Мы, молодые писатели послесталинского времени, увлекались тогда рубленой, так называемой "мужской" прозой Хемингуэя, романом Ремарка "Три товарища", "Над пропастью во ржи" Сэлинджера. "Доктор Живаго" показался мне тогда слишком традиционным и даже скучным. Я не прочел роман — я его перелистал. Когда утром я отдавал роман Пастернаку, он пытливо спросил меня:
— Ну как?
Я как можно вежливей ответил:
— Мне нравятся больше ваши стихи.
Пастернак заметно расстроился и взял с меня слово когда-нибудь прочесть роман не спеша.
В 1966 году, после смерти Пастернака, я взял с собой иностранное издание "Доктора Живаго" в путешествие по сибирской реке Лене и впервые его прочитал. Я лежал на узкой матросской койке,
В 1972 году в США Лилиан Хелман, Джон Чивер и несколько моих друзей почему-то затеяли спор, какой роман самый значительный в XX веке, и все мы в конце концов сошлись на "Докторе Живаго". Да, в нем есть несовершенства — слаб эпилог, автор слишком наивно организует встречи своих героев. Но этот роман - роман нравственного перелома двадцатого века, роман, поставивший историю человеческих чувств выше истории как таковой. Но когда я читал роман впервые, мне и в голову не пришло, что с ним может случиться. Начался трагический скандал с романом. Роман запретили в СССР, хотели остановить его печатание в Италии. Пастернак кое-что предвидел. Фельтринелли рассказывал мне, что у него была договоренность с Пастернаком верить только телеграммам и письмам, написанным по-французски. Пастернак прислал телеграмму с просьбой остановить печатание романа, но телеграмма была написана по-русски латинскими буквами. Роман вышел во всем мире. Некоторые западные газеты печатали рецензии с провокационными заголовками типа "Бомба против коммунизма". Такие вырезки услужливые бюрократы, разумеется, клали на стол Хрущева. После Нобелевской премии скандал разгорелся еще сильней. Советские газеты выходили с так называемыми "письмами трудящихся", которые начинались примерно так: "Я романа "Доктор Живаго" не читал, но им предельно возмущен". Секретарь ЦК комсомола, будущий руководитель КГБ Семи частный потребовал выбросить Пастернака "из нашего советского огорода". Меня вызвал к себе тогдашний секретарь парткома московских писателей и предложил на предстоящем собрании осудить от имени молодежи Пастернака. Я отказался. Секретарь парткома заставил меня поехать к секретарю Московского комитета комсомола и начал меня снова уговаривать в его присутствии. Я снова отказался, сказав, что считаю Пастернака великим поэтом и что он никакой не контрреволюционер. В. Солоухин сейчас утверждает, что отказаться было якобы невозможно. Отказаться от предательства всегда возможно. Снежный ком все нарастал. Неожиданным ударом для многих и меня было то, что
на собрании против Пастернака выступили два крупных поэта — Мартынов и Слуцкий.
После этого — единственного в своей безукоризненно честной жизни — предательского поступка Слуцкий впал в депрессию и вскоре ушел в одиночество, а затем и в смерть. И у Мартынова — и у него была ложная идея спасения прогрессивной интеллигенции в период "оттепели", отделив левую интеллигенцию от Пастернака. Но само "дело" Пастернака было страшным ударом по "оттепели". Пожертвовав Пастернаком, они пожертвовали самой "оттепелью". Через несколько лет после смерти Пастернака Хрущев рассказал Эренбургу, что, будучи на острове Бриони в гостях у маршала Тито, он впервые прочитал полный текст "Доктора Живаго" по-русски и с изумлением не нашел ничего контрреволюционного. "Меня обманули Сурков и Поликарпов", — сказал Хрущев. "Почему же тогда не напечатать этот роман?" — радостно спросил Эренбург. "Против романа запустили всю пропагандистскую машину, — вздохнул Хрущев. — Все еще слишком свежо в памяти... Дайте немножко времени — напечатаем..." Хрущев не успел это сделать, а Брежнев не решился.
Однако вернемся туда, в год скандала, ко времени моей последней встречи с Пастернаком в 1960 году. Я боялся быть бестактным сочувствователем, зайдя к Пастернаку без приглашения. Межиров подсказал мне, что Пастернак, наверное, появится на концерте Станислава Ней-гауза. Мы поехали в консерваторию и действительно увидели Пастернака в фойе. Он заметил нас издалека, все понял, сам подошел и, стараясь быть, как всегда, веселым, сразу обогрел добрыми словами, какими-то незаслуженными комплиментами, цитатами из нас и пригласил. Я вскоре приехал к нему на дачу. Из Пастернака по-прежнему исходил свет, но теперь уже не утренний, а какой-то вечерний. "А знаете, — сказал Пастернак, — у меня только что были Ваня и Юра. Они сказали сейчас, что кто-то собирает подписи под петицией студентов Литературного института с просьбой выслать меня за границу... Ване и Юре пригрозили, что, если они этого не сделают, их исключат и из комсомола, и из института. Они сказали, что пришли посоветоваться со мной — как им быть. Я, конечно, сказал им так: "Подпишите, какое это имеет значение... Мне все равно ничем не поможете, а себе повредите..." Я им разрешил предать меня. Получив