21 км от…
Шрифт:
Лыкин повернулся спиной к притихшему классу и увидел запертую железную входную дверь своей квартиры и самого себя в старых трико, майке и тапочках.
– Господи, как же это так? – спросил себя Лыкин, понимая, что он, во-первых, не Бог, что, во-вторых, жена уехала на неделю в деревню к матери, в-третьих, что ключей у него нет. Они остались там, за дверью, и в-четвертых, что сейчас четыре часа ночи.
Через минуту, осознав все это, он вторично за повествование произнес:
– Ё-ё-ё-ё…
Бежавший от него к соседям таракан оглянулся,
Лыкин остался один. В коридорной тусклой лампочке звенел от натуги желтый вольфрамовый волосок.
– «Гореть всегда, гореть везде, до дней последних донца». «Не такой уж горький я пропойца», чтоб, тебя не навестив, умереть, – вспомнил с ошибками снова про 6-й, а может, про 10 «б» Лыкин.
– Конечно, надо сходить к родителям, помочь, просто поговорить. – Лыкин наконец сообразил, о чем ему тогда твердила учительница.
Повинуясь библейскому инстинкту блудного сына, он засунул концы майки поглубже в трико, само трико расправил, насколько это было возможно, и, шаркая тапочками, начал спускаться по заплеванной шелухой и окурками лестнице. Чтобы не разбудить оставшихся жильцов, ему приходилось, как слаломисту, обходить пустые бутылки, банки и коробки.
После второй плоской площадки Лыкин начал прислушиваться к голосу экскурсовода, звучавшему до этого невнятно. И тот, обрадованный вниманием, окреп и усилился:
– Фресковая живопись со времен до монгольского нашествия занимала видное место в русском изобразительном искусстве. Но со времен Феофана Грека, Даниила Черного и особенно Андрея Рублева она приобрела тот размах и глубокую изобразительную силу, которая так поражает и нас, живущих на сотни лет позже.
Если Феофан Грек еще не отступает от византийских канонов, то его ученики и последователи Даниил Черный и Андрей Рублев вносят в свои творения русскую душу. Вносят суть нашей народной философии, ее противоречивость и неоднозначность.
Даниил Черный изображает суровых, не прощающих любые прегрешения святых, строго следящих за соблюдением основ бытия и веры.
Андрей Рублев – это человек уже другого мировоззрения, другой эпохи. Его творчество – это творчество прославления доброты. Это проповедование любви к людям, их малым слабостям, это призыв к объединению в доброте. В ней Рублев ищет смысл Руси и в ней его находит. Эта, именно эта национальная идея и есть то, что тщетно пытаются узреть нынешние философы, ищущие, как говорится, днем с огнем, но не понимающие простых и в то же время, наверное, самых сложных вещей.
В наши дни фрески вышли из стен соборов и монастырей, новые мастера этой древнейшей формы изобразительного искусства принесли их в наши дома, в наши подъезды. Донесли до каждого жителя города. И пусть их сюжеты еще не всегда сравнимы с сюжетами великих мастеров, но, я верю, все это еще впереди, – захлебываясь от восторга, закончил экскурсовод.
Лыкин продолжал спускаться по загаженной тинэйджерами лестнице мимо изображений и надписей, объясняющих гражданам детсадовского возраста особенности интимных взаимоотношений мужчин и женщин, а также названия отдельных частей тела. Здесь же указывалось, что необходимо сделать с некоторыми национальными меньшинствами и каким из видов секса предпочитают заниматься отдельные жители.
– А я действительно верю в познавательную силу искусства, – неуверенно оправдывался экскурсовод.
Лыкин не отвечал, но изредка печально ухмылялся. Он окончательно протрезвел, проснулся и шел в родительский дом, повинуясь не инстинкту и необходимости, а любви.
Лыкин ругал себя за то, что бывает у матери два раза в год, на ее день рождения и на поминки отца. За то, что на могиле отца не был уже года три. За то, что вечное безденежье, а работу путную не найти. За то, что жена ездит в деревню к своим родителям, помогает выкапывать картошку, а потом, загибаясь от радикулита, надрываясь, тащит мешки с этой картошкой, чтобы семья не сдохла с голоду зимой. За то, что надо детям помогать, а нечем.
– А про единство в доброте ты правильно сказал, – ответил Лыкин экскурсоводу. – Только это нас всех спасет и вытащит из дерьма, в которое мы сами себя посадили. Только это. По улицам, в транспорте столько злых молодых, а еще больше стариков и старух. Все ругаются, орут друг на друга. Один другого не слушает и не хочет слышать никого, кроме себя. Жизнь прожили, а доброте не научились, – витийствовал Лыкин, вообразив себя на трибуне в Кремле или в программе «Как нам жить дальше» главного телеканала.
– Злость и нищета – это страх и слабость. Только когда мы все вместе это поймем, что-то станет меняться в жизни. Но поймем ли? – продолжал народный трибун уже из зала, где шведский король выдает Нобелевские премии мира.
– Гражданин, ваши документы, – прервал рассуждения Лыкина о будущем России милиционер.
– Друг, – тихо ответил ему Лыкин, глядя прямо в глаза, – мне хреново. Я иду к маме. Не приставай, пожалуйста.
Милиционер внимательно посмотрел на Лыкина и опустил резиновую дубинку:
– Да пожалуйста, иди.
– Спасибо, – искренне ответил Лыкин и, не оглядываясь, пошел дальше.
Милиционер пожал плечами необычному ответу прохожего, посмотрел на уходящего, подумал немного и окликнул Лыкина:
– Друг, может, тебя подвезти, у меня тут рядом машина?
– Спасибо, земляк, не надо. Я уже почти пришел…
21 километр от …
Деньги выдавали один раз в месяц. Часам к двенадцати из райцентра приезжал тупомордый темно-зеленый «уазик». Из него, кряхтя, вылезала Таисия Анисимовна. В руке держала запечатанный пломбой брезентовый банковский мешок. Очередь затихала. Потом говорила ей: