33 рассказа о китайском полицейском поручике Сорокине
Шрифт:
Кузьма приблизился к Сорокину и тихо сказал:
– Сучок, вашбро, ей-ей, сучок, такая сивуха без чесноку или луку в глотку не полезет, да сала бы вам или колбасы с горчицей!
У Сорокина дома, само собой, было пусто, и он согласно кивнул.
Дома Михаилу Капитоновичу стало скверно – пыли почти не было, только тонким, малозаметным слоем она лежала на поверхности стола и на комоде. Так же как при Элеоноре, висели белые занавески на окне, лежала белая салфетка на столе и в углу валялась фляжка, которую он по пьяному делу, когда, проводив Элеонору, возвратился в Харбин, со зла швырнул в угол, допив, а она не разбилась. Михаил Капитонович поднял, открыл пробку и понюхал: из фляжки пахло
Вся четверть во фляжку не вошла, он взял со стола белую салфетку, смочил её сивухой и стал протирать комод и стол: «А надо бы ещё и подоконник, и полы бы помыть не мешало…» Наконец, как ему показалось, он стёр дух Элеоноры, налил стакан, крупно нарезал чесночной колбасы, отломил кусок хлеба и выпил. Его чуть не стошнило, но он внюхался в хлеб, чёрный, настоящий, свежий и пахучий, и вдогонку налил ещё. «Неужели забыл про табак!» – с ужасом подумал он и вспомнил, что в комоде Элеонора раскладывала по сигарете в каждом ящике от моли. Он стал искать – сигареты были, он закурил. И стал вспоминать: обоз, Огурцов, фляжка, тиф… возвращение Элеоноры и встреча в тёплой компании в ресторане «Модерна», их первый танец…
«А всё-таки слова были неподходящие – не те…» – подумал он про песенку «Шёлковый шнурок».
«Шёлковый шнурок» он часто вспоминал на китайской войне. Иногда в затишье он видел себя висящим на шёлковом шнурке. Когда по первости образ повещенного себя, то есть повесившегося Сорокина, стал приходить ему в голову, он почему-то представлял, как Элеонора получает письмо от Ива нова, а от кого же ещё, и жалеет о том, что сделала, даже рыдает и заламывает руки. Потом он понял, что образ висящего Сорокина – это слишком по-русски и ещё более по-русски – это Элеонора, заламывающая руки, тогда он хмыкал и пытался думать о чём-то другом. Однако, когда в очередной раз он начал играть в эту игру с «шёлковым», или, как он стал его называть «чёртовым» шнурком, он понял, что заигрался и надо или бросить это дурное дело, или исполнить его, потому что, как оказалось, в своей не очень долгой жизни ему не о чем вспоминать.
Сорокин блуждал пьяными глазами по потолку и стенам и не находил места, где он мог бы привязать шнурок, чтобы повеситься. И заснул.
Михаил Капитонович проснулся бодрым, он даже удивился. Водка ничем о себе не напоминала, оказалась, что она хорошая. На столе лежала полная фляжка, и в бутылке осталось ещё много. Сорокин даже помотал головой, голова не болела и нисколько не шумела. Он почистил зубы, вскипятил воду, побрился, с омерзением оделся в то, в чём приехал, но он знал, что сейчас он пройдётся по магазинам, купит всё новое, найдёт Мироныча, отпарится в бане и тогда переоденется. Тогда можно будет являться к начальникам. По опыту он знал, что легко казнить униженных, бедных и больных оборвышей, какими были русские солдаты и офицеры в китайской армии, и сложно это сделать с человеком, если тот выглядит достойно. Михаил Капитонович даже обнаружил одеколон, один из тех, что когда-то забраковала Изабелла. Запах из флакона ничуть не изменился.
Он спустился на улицу и, ни о чём не думая, направился к вокзалу. На привокзальной площади он снова увидел Кузьму и помахал ему. Кузьма шустро развернулся и подъехал к Сорокину.
– Куда изволите, вашбро!
Сорокин улыбнулся ему и махнул рукой:
– На Китайскую!
– А куда ж ищё? Конечно, на Китайскую!
Сначала Сорокин посетил мануфактурный магазин «Лондон», в котором продавали готовое платье. После «Лондона» он позволил себе выпить чашку кофе в «Модерне». В ресторане он сел за столик, за которым был с Элеонорой. За кофе он понял, что все воспоминания – собачья чушь, что прав Штин, утверждавший, что, если Господь Бог даровал жизнь, значит, надо жить. Только он чувствовал себя немного смущённо, потому что надо было сначала всё же выпариться, а уже потом одеваться в новое. Ему даже показалось, что официант от него немного повёл носом.
«А чёрт с ним, – подумал он, – всё равно – помывка неизбежна. А когда я сюда же приду ужинать, пусть морщится, быдло, чёрная кость, подлое сословье!»
Очень похорошел Харбин. Ужасно красивыми на Китайской были женщины. За два с половиной года на китайской войне он только дважды приезжал, чтобы рассчитаться с хозяином квартиры, хотя мог и не тратить деньги, а когда вернётся, просто снять другую квартиру, больше и лучше. Но он думал, что если он откажется от этой квартиры, то его убьют, а так быть не должно, только он сам мог распорядиться своей жизнью, думал он, не боясь умереть, а боясь умереть в грязи китайской гражданской войны. Поэтому он в городе находился минимум времени, необходимого только для того, чтобы сделать дела.
Его так обрадовал новый Виадук, построенный в этом году и соединивший привокзальную площадь с Диагональной улицей, то есть Новый город и Пристань. Это была Широта, Мощь, Стать и Простор, вот бы ещё пустить по нему Трамвай! Европа! Право слово! Ни один китайский город не шёл в сравнение с Харбином: ни большая деревня, по сути, личное имение китайского императора – Пекин; ни расползшийся по плоской равнине, как стол, который забыли украсить скатертью, Тяньцзинь, где и было приличного что иностранные концессии, эдакие узоры, за границами которых начиналась китайская теснота и грязь; ни Шанхай, правда, он мог разглядеть его только через прицельную щель бронепоезда; ни ставший почти родным Цзинань, китайский до мозга костей. До немецкого Циндао он не доехал.
Из «Модерна» Сорокин поехал на «кукушку». Кузьму отпустил. На «кукушке» он застал дежурного другой смены.
– Михаил Капитонович! – неподдельно изумился тот. – Какими судьбами? А мы думали, что пропала ваша бедовая головушка… Мироныч, друг ваш, загрустил, даже попивать стал… Как бы его оповестить?.. Вот обрадуется!
Михаил Капитонович был радостно возбуждён от такой встречи и не знал, что предложить.
– А знаете что, мой друг! – обратился он к дежурному. – Пойду-ка я в баню, Мироныч знает в какую, а он, если найдётся, пусть приходит туда!
– В какую?
– Мироныч знает, где мы с ним были в последний раз! – Сорокину было невтерпёж что-то ещё объяснять, он махнул дежурному рукой и вышел на воздух.
В бане было всё то же. Тот же запах, те же скользкие полы, тот же банщик. Он встретил Сорокина важным, молчаливым полупоклоном и предложил место – то же!
– А будут ли Сергей Миронович? – спросил он.
Сорокин ответил:
– Непременно!
Банщик показал Сорокину два веника на выбор – дубовый и берёзовый. Сорокин с видом знатока важно указал на берёзовый – он помнил этот запах – и случайно глянул на банщика, тот удивленно повёл бровью и поджал нижнюю губу, но ничего не сказал, и Сорокин понял, что его выбор удивил банщика, – значит, был не верен.
«Ладно, придёт Мироныч, разберётся!»
Мироныч ворвался в баню, как огненная комета. Сначала он нашумел на банщика, потом опалил гневом всех, кто находился в раздевальной зале. Сорокин уже слышал его приближение и радостно ждал встречи, не разбирая, отчего возбуждён Мироныч. Мироныч остановился перед ним, махнул рукой на банщика, тот с важным видом ливрейного, мол, барин занят, и просьба не шуметь, удалился.
Счастливый Сорокин сидел в белье и в одной ещё не снятой брючине. Он протягивал руку Миронычу, а тот, как бы не замечая этой руки, тихо полубоком присел рядом и продолжал смотреть в глаза Сорокину.