40 градусов
Шрифт:
Она боится всего живого, бьющегося, бурлящего, меняющего русло. Может быть, это и не трусость нагоняет страху, а опасливая, осторожная мудрость. Неважно. Важно, что жить такому мудро-осторожному человеку осталось недолго. Ухитриться бы отдать уже накопленные долги, не понаделав новых.
Сидишь себе, дремлешь под болтовню телевизора, и вдруг – дерг-дерг паутиночка, тоненькая ниточка, уходящая куда-то за горизонт. Образовалась она вместе с тьмой других подобных же ниточек в незапамятную эпоху, когда ты щенком бесшабашным шлялся по миру, делая стойку на каждый встречный одушевленный предмет.
Знал бы щенок эту будущую тоску – забился бы скорее в конуру и носа оттуда не высовывал. А тех, кто желает познакомиться, кусал бы побольнее и облаивал позвонче. Больно им – что с того, до свадьбы заживет. Зато себя от пожизненной занозы уберег…
Провокаторша-жизнь могла бы и не сталкивать меня со Славой Бурковским. И вполне возможно, жил бы он поживал в полном согласии с самим собою и со своей женой, хохотушкой Тамарой, женщиной, хоть некрасивой и звезд с неба не срывающей, но живой, простой и непосредственной.
Но мы столкнулись. Оказались рядом на редакционных посиделках. Тамара, ведавшая у нас хозяйственными делами, предпочитала веселиться в кругу коллег одна, без мужа. А тут вдруг его каким-то ветром принесло.
– Слава, – представился он, робко ерзая на соседнем стуле.
Я с сомнением оглядел соседа. Это было высокое бледное сорокалетнее ископаемое – вдвое старше меня. Ввалившиеся щеки, аккуратная бородка и незамутненный, доверчивый взгляд выдавали хронического доцента, годами жующего какую-нибудь давно окаменевшую ахинею вроде сопромата, истмата или диамата.
– Эдуард Анатольевич, – пробурчал я в ответ. Общество мамонта Славы меня не вдохновляло.
Здесь, в редакции, все вызывало у него телячий восторг. Никогда не слыхивал он столь развесистых тостов. Не наблюдал таких откровенных, до цинизма, отношений. Не привык к декламации стихов и полнозвучному пению умных, хороших песен.
Слава хлопал глазами, слегка краснел, по лицу его блуждала тихая удивленная улыбка. Он весь сжался, будто готовясь заново родиться на белый свет. А может, он уже только что и родился – а теперь нацеливался сделать свой первый вдох и заплакать от ужаса и счастья.
Мне стало интересно присутствовать при втором рождении престарелого Славы. Я с удовольствием чокался с ним и наблюдал его муки.
Во время перекура у нас завязался с ним разговор о смысле жизни. Слава взял в своем развитии нешуточный темп. Недавно, за столом, он агукал несмышленышем, – и вот уже принялся донимать меня смятенными подростковыми вопросами. Будто волнуясь, что взрослые сейчас передумают и накажут, он делал частые, неглубокие затяжки, и сигарета дрожала в его длинных пальцах.
– Об этом спорят и будут спорить, – отечески втолковывал я Славе, – но ты понимаешь, смысл только в работе, физической или нравственной. Она меняет мир. Она оставляет следы. Она вредит или идет на пользу, но она ощутима и делает тебя значимым для других. А значит, и для тебя самого. Если ты стремишься, действуя, творя, достичь вечности – ты жив. Все остальное в жизни – лишь маскировка смерти.
Смысл жизни – это был мой конек. В ту пору я лихо, по-кавалерийски овладел всем философским наследием, до какого смог досягнуть. Проштудировал моралиста Сенеку, осилил сумасшедшего Канта. В меня сыпал молниями Ницше, на меня низвергал водопады Бердяев. Молва о моем научном подвиге быстро прошелестела по студенческому общежитию. Ко мне потянулись за спасительным советом вереницы девушек, удрученных любовными неудачами. На зачетах и экзаменах я легко срезал преподавателей заумными цитатами. На творческих диспутах отныне со мной никто не связывался, и я из спорщиков вынужден был переквалифицироваться в арбитры.
Этим-то гремучим философским салатом я и кормил с ложечки Славу Бурковского. Он ел и просил добавки. По его заскорузлым мозгам разливалась могучая тысячелетняя река вечно юной истины, и все благодаря мне. Это я взрастил побеги новой жизни в Славиной девственно темной душе.
Мы оба увлеклись. Нам не хватило времени посиделок на поиск смысла жизни. Слава не без труда отпросился у изумленной Тамары, и мы отправились гулять по ночным улицам.
Нас окружала умиротворенная природа зрелого, знающего свою силу лета. Духовное воспитание Славы начало приносить плоды. Он уже не только слушал мои рассуждения, но и учился примерять их на себя. Он рос. И я Вергилием вел моего взыскующего ответов Данте по лабиринтам учений и теорий. Путь был труден, но у нас с собой было.
Когда то, что было, закончилось, мы очнулись на безлюдном проспекте далеко от центра города.
– Я тратил себя на бессмысленное, однобокое существование, – горько подытоживал Слава, ежась на скамейке под зябким предутренним ветерком. – Шел по прямой и не видел, сколько есть перекрестков, сколько вариантов пути можно было выбрать.
Я кивал головой. Теперь, когда Слава духовно окреп, предстоял следующий этап: нужно было открыть ему глаза на то богатство возможностей, которое всегда, в настоящем и будущем, имеется для человека, относящегося к жизни деятельно и творчески. Нужно было только отправить Славу за водкой, благо ларек располагался тут же, в двух шагах. Однако, оценив угнетенное состояние воспитуемого, я, кряхтя, поднялся и сам направился к ларьку.
Небрежно подхватив купленную бутылку, я обернулся – и сердце мое упало. Вокруг меня стояла плотная группа нетрезвых и явно обиженных на жизнь мужиков.
– Ну, ты че? – внятно обратился ко мне их главарь.
– Да я ниче, – мирно ответил я. – Вот, гуляю с товарищем. Может, выпьем вместе? Что празднуем-то?
– Засохни, – сказал главарь. – Мы пацанов поминаем, которых убили в Афгане. Пошли давай к твоему кенту на скамеечку.