40 лет среди грабителей и убийц
Шрифт:
История, которую я узнал, выглядела весьма трагично.
Семен Грядущий питал когда-то нежную страсть к одной женщине, которая, будучи беременной, была зверски убита какими-то злодеями.
Злодеи были пойманы, осуждены и по тогдашним законам приговорены, между прочим, к всенародному наказанию плетьми. Скорбя по любимой женщине и питая в душе понятную ненависть к злодеям, Семен Грядущий отправился смотреть, как будет наказывать их палач Кирюшка. И вот тут-то он убедился, что Кирюшка «мирволил» убийцам, наказывая их, по его мнению, весьма слабо.
Следует сказать,
Палача обыкновенно потчевали за несколько дней до казни, уговаривались с ним в цене за ослабление наказания. Ему вручался задаток. В его же пользу поступали и все те деньги, которые бросались в повозку, везшую осужденного на казнь. Наконец, после всей операции вручались остальные деньги.
Мастера-палачи в подобных предварительных беседах обыкновенно еще выхваляли свое искусство в глазах просителей.
— Захочу, — говорили, — так научу, как справляться с дыханием, когда его сдерживать и когда кричать… По воле и силе моей руки могу показать сильный взмах и отвести удар с легкостью…
Естественно, что и Семен Грядущий, быть может, попал на такую казнь «с сильным взмахом», но с «легким отводом» удара. Но совершенно понятно и то, что его рассудок, потрясенный горем, не выдержал и уступил место злобному умопомрачению, искавшему выхода в практике «настоящего» заплечного мастера, такого мастера, который, по его мнению, чуть ли не с одного удара должен убивать наказуемого…
Палачом этому несчастному человеку так-таки и не удалось сделаться…
Рассказал я все это графу, а через месяц узнал что Семен Грядущий, то ли по собственной воле, то ли по распоряжению начальства отправился в один из монастырей на Ладожском озере. Далее я потерял его след…
И слава Богу!
Заканчивая эту историю, не могу не поделиться некоторыми мыслями и ощущениями, которые она навевает на меня до сих пор.
Как видит читатель, она не относится к делам собственно, так сказать, «сыска». Происходила вся эта история в начале моей полицейской деятельности и тем не менее врезалась мне в память почти во всех подробностях Как живой до сих пор стоит в моих глазах этот дюжий широкоплечий молодец с лихо надвинутой феской на голове, с вызывающим видом и горящим взором приближающийся с плетью к человеку — куму или даже подобию человека — манекену.
Быть может, происходит это потому, что здесь впервые я ясно осознал всю ненужность, жестокость, ужасный вред и развращающее влияние телесного наказания.
Я никогда не мог пожаловаться на свои нервы но именно после этого случая мне всегда казалось, что после публичной, «торговой» казни кнутом или иной подобной казни несколько человек из зрителей уходят домой помешанными…
Слава Богу! Я пережил это время… Я помню тот момент, когда я, уже закаленный полицейский, искренне перекрестился при вести, что этот публичный кнут и эта проклятая плеть отошли в область преданий…
Напрасная кровь
Оживленная днем Калашниковская набережная к вечеру затихает, а ночью представляет собой едва ли не самое пустынное и угрюмое место в Петербурге.
Пристань пуста. Тускло горят редкие фонари и освещают будку сторожа, одиноко стоящего городового и ряд пустых маленьких товарных вагонов соединительной ветки.
Был холодный, ненастный осенний вечер. Ветер дул с ураганной силой, и холодными струями лился проливной дождь. В непроглядной темноте громадами чернели каменные амбары, а подле них длинный ряд вагонов слегка скрипел и шатался от порывов бешеной непогоды.
Петр Гвоздев, забравшийся в один из вагонов, дрожал и ежился от холода в своем рваном пальтишке, забившись в самый угол вагона, но усталость брала свое, и глаза его уже смыкались, как вдруг сквозь шум дождя и шум ветра он услыхал голоса, и в ту же минуту вагон вздрогнул и в него кто-то влез.
— Вот и заночуем, — сказал сиплый голос.
Вагон снова закачался. Следом за первым влез и другой человек и ответил дребезжащим голосом:
— За милую душу! Одни?
— Надо полагать.
Вспыхнула спичка и слабо осветила непроглядную тьму.
Петр Гвоздев в ужасе забился в самый угол и свернулся комком. В озаренном пространстве он увидел широкое красное лицо со взлохмаченной бородой.
Спички погасли, и непроницаемая тьма наполнила вагон.
— Одни, — повторил сиплый голос, — теперь задвинем двери и чудесно!
Двери громыхнули и задвинулись.
Петр Гвоздев лежал ни жив ни мертв, уже не чувствуя ни усталости, ни холода.
Снова вспыхнула спичка, и, когда она погасла, в темноте засветился красный огонек папиросы.
Звякнуло стекло бутылки, послышалось бульканье выпиваемой из горлышка водки, и затем раздался дребезжащий голос.
— В Колпине впору с голоду сдохнуть. Ни тебе работать, ни стрелять, а заводские еще жизни лишат. Народ аховый!
— Знаю! — отозвался сиплый голос. — За что лишен?
— В карман залез. Отсидел и гуляй! Теперь третий раз оборачиваюсь. Поначалу работал, и как это моя стерва баба проштрафилась! Ее в каторгу, меня в подозрение, с фабрики вон и пошло! Есть ведь тоже охота.
— Кого в каторгу? Бабу? — спросил сиплый голос. — За что?
— Жену мою? За што? За то, что дура! Убила и все это как следует, а под конец — и на… попалась! Да так ей, шкуре, и надоть.
Опять послышался звон посуды, бульканье и дребезжащий голос заговорил.
— У Камюза работал. Знаешь? На Обводном! Ну, там… и ничего… жили. Я и баба моя. А теперь, как вышло… В субботу было. Я ушел это, а она обед готовила. Пришла к ней баба Аксинья и начала с нее три рубля спрашивать, которые у ней моя баба заняла. У ней нет, Аксинья ругается, слово за слово. А моя-то, ух, злющая! Ножом-то ее и полосни! Р-раз — из нее и дух вон. Смотрит моя, а Аксинья только трепыхается, тут моя баба сейчас умом, это, раскинула, голову ей срезала напрочь, взяла мешок от картофеля, всунула ее туда, с головой-то, поставила промеж дверей и заставила дровами, а потом кровь вытерла, пол вымела, тряпки сожгла, которые в крови, и стала обед готовить. Вот ведь какая! Я это все потом узнал. И было у ней в мыслях ночью ее выволочь и положить на рельсы — будто поездом. Мы подле как есть Царскосельской дороги жили, пять шагов — и рельсы.