46 интервью с Пелевиным. 46 интервью с писателем, который никогда не дает интервью
Шрифт:
— Я знаю, что вы несколько раз ездили в Южную Корею, где по нескольку месяцев жили в буддистском монастыре. Мне почему-то кажется, что это было как в фильмах с Брюсом Ли — про вас ведь поговаривали, что вы знатный каратист. Я не прав?
— Как писал Набоков в длинном стихотворении «Слава», это тайна та-та, та-та-та-та, та-та, а точнее сказать я не вправе. Кроме та-та, та-та, та-та-та-та, та-та, я научился ценить бездуховную московскую жизнь, при которой можно спать до десяти, — в монастыре подъем в три пятнадцать утра. Что касается боевых искусств, то я давно потерял интерес к тем направлениям, которые принято называть внешними. Карате относится именно к ним.
— Можно спросить про какие-то ваши персональные ритуалы, которые вы практикуете
— Есть только один — в путешествиях по Москве я часто вижу из окна машины невзрачный автобус с этим словом. Ритуал заключается в том, что каждый раз мне делается не по себе.
— Я так понимаю, вы здесь, в Москве, нечасто бываете. Вы в России остаетесь только из-за языка или по принципиальным соображениям?
— Россия для меня — это тип ума, который во мне сформировался. Поэтому уехать из России я могу только на время сна без сновидений. Ну и когда я ни о чем не думаю.
— Меня интересует пелевинская Москва. Я знаю, что вы живете в Чертанове, что бывали в издательстве «Вагриус» на Цветном, знаю, где висит мемориальная доска с Жебруновым и Барболиным, которые упоминаются в «Чапаеве и Пустоте». Что еще? Можете провести короткую экскурсию по важным для вас местам?
— Я родился и вырос на Тверском бульваре, ходил по нему в школу, которая была за новым МХАТом. Тверской бульвар — это был лес, поле, стадион, все. Я там научился самому главному — кататься на велосипеде. Помню, лет в восемь меня сильно напугали два каких-то деревенщика из Литинститута, которые стали говорить со мной на народном языке. Снежные бабы Тверского бульвара всегда казались мне суровым напоминанием об особом пути России. Сейчас функцию Тверского бульвара в моей жизни выполняет Битцевский парк.
— Вы все время педалируете тему велосипеда. Можете рассказать об этом поподробнее? Вы на каком, кстати, ездите?
— Я ее не педалирую, я ее долго гоню. Вы знаете стихотворение Набокова «Мы с тобою так верили»? Оно написано, кажется, в тридцать восьмом году, когда у нас вооружали армию бронесовками для волочения пехоты за танком. Там есть такие строки:
«Если вдуматься, это — как дымка волны Между мной и тобой, между мелью и тонущим. Или вижу столбы и тебя со спины, Как ты прямо в закат на своем полугоночном».Здесь поэт ностальгически вспоминает свою юность и детство. Велосипедов у меня три — Centurion, Trek и еще один попроще, самый любимый, марку не называю, опасаясь сглаза. Все на разные случаи жизни. Только не спрашивайте меня, почему я педалирую тему Набокова, — просто в голову приходит. Кстати, в дневниках Толстого довольно часто встречается фраза «катался на велосипеде». У Набокова был Dunlop на дутиках, с карбидным фонарем, а вот Толстой наверняка катался на монстре с огромным передним колесом и крохотным задним. Представьте себе сцену — что-то вроде «Над вечным покоем» Левитана, тучи, простор… Только не река, а дорога через поле, и по ней катит граф Толстой, и борода летит на ветру. Русская литература обязана своим величием именно этим минутам.
— Если уж вы сами процитировали «Мы с тобою так верили»: мне кажется — по вашим письмам и роману, — что для вас важна тема дистанции между вами нынешним и «молодым Пелевиным». Или оба ездят себе на полугоночном, и разницы никакой нет?
— Я был очень старым в восемнадцать лет, просто жутко старым — жизнь кончилась, началась агония. Лет в тридцать я начал молодеть. Я не чувствую никакой дистанции между молодым и нынешним Пелевиным — хотя бы потому, что никогда этим Пелевиным не был. Тема дистанции для меня важна только при беге. А что касается двух
— В «Омоне Ра» космонавты перед гибелью говорили о пластинке Pink Floyd, которую не успели послушать. О чем могли бы в такой ситуации говорить персонажи сегодня?
— О том, что летят к звездам за тридцать штук грина, в то время как их американские коллеги поднимаются в ту же черную пустоту за триста тысяч. Другими словами, темой разговора была бы непостижимая многомерность космоса.
— Если бы вам предложили нарисовать макет какой-нибудь русской купюры, какую символику вы бы использовали?
— Главной визуальной темой стали бы семейные ценности: футбол, нефть, алюминий. У меня есть об этом в романе.
— Давайте поговорим про роман. Я не уверен, что до конца разобрался, почему одним из главных мотивов в «ДПП» стали гомосексуальные отношения. Вы можете прокомментировать, как выразился бы какой-нибудь американский рецензент, «сексуальное измерение» романа?
— Мы живем в культурной среде, где фаллическо-анальная пенетрация является базовым символом социального доминирования и победы. Эта уголовная символика проникла в фольклор и психологию и буквально пропитала собой культурные коды, поэтому гомосексуальные образы в массовом сознании являются скорее отражением черезжопности общественных отношений, чем проекцией эротического состава ума. Парадокс заключается в том, что такое состояние умов сосуществует со снятием всех табу на проявления гомосексуальности. Это образует дикий и взрывоопасный культурный коктейль, делающий возможным союзы вроде описанного в романе. Но я не ставил себе специальной задачи проанализировать эту тему. Реальная гомосексуальность не кажется мне существенной темой романа, ей уделено совсем немного места. Так что спрашивать, откуда у меня такие картинки, не стоит. Я просто позволил этой истории рассказать себя, и мне неизвестно, почему она оказалась именно такой, — герои со мной не советовались, какими им быть. Спрашивать надо у них, особенно у Ослика Семь Центов, но он, увы, уже слишком далеко. Когда стала прорезаться тема, о которой идет речь, я и сам был в некотором шоке. Но что было делать? Пушкинская Татьяна, если помните, выкидывала номера, удивлявшие Пушкина. Мы живем в иное время, у него другие Татьяны.
— Мне кажется, «ДПП» — роман про Путина. Что у вас с Путиным?
— Все путем.
— Мне показалась не совсем законченной, отыгранной история про Мюс, которая будто попала к вам из какого-то романа Джона Гришэма; вообще, это довольно частый упрек в вашу сторону — женские образы. Самый, пожалуй, впечатляющий у вас — это кошка из рассказа «Ника». Женщина — объект, настолько трудно поддающийся описанию?
— Мне кажется, что женщина настолько же трудно — и легко — поддается описанию, как генератор случайных чисел. А говорить о том, что выбранный писателем пример случайного числа по целому ряду причин малоубедителен, как раз и является главной задачей литературной критики.
— Есть ли писатель, которому вы бы хотели позвонить, как Холден Колфилд?
— Есть издатель, которому я бы хотел звякнуть, как полковник Най-Турс. Это подойдет?
— На отсутствие валенок хотите пожаловаться?
— Как раз наоборот, на их засилье во всех областях жизни.
— Вы все время задействуете ресурсы языка, связанные с зонами двусмысленности, — такие кротовые норы, по которым можно перебираться из одних декораций в другие, из ниоткуда в никуда. Это по-прежнему выглядит очень остроумно, но — вопрос: не кажется ли вам, что методологически этот способ — подходящий каламбур в качестве довода в пользу существования альтернативной реальности — исчерпан, поскольку выглядит изначально порочным. Я к тому спрашиваю, что в «ДПП» каламбурные фрагменты мне показались не просто вторичными по отношению к «Generation», но уже и слегка устаревшими — по отношению к «экстралингвистической действительности».