5/4 накануне тишины
Шрифт:
а со дна провала выбился слабый родник — явление, в степи небывалое;
вода его была чистой, как слеза.
Уже через полчаса радиостанции мира передавали тревожными голосами сообщение о невиданном землетрясении и цунами, поглотившем часть материка с самым высоким, с самым передовым уровнем цивилизации. Будто по общей договорённости, все радионовости начинались с одинаковых возбуждённых слов:
«Новая Атлантида!..»
В качестве музыкальной краткой отбивки к этой информации включалось срочно, впопыхах, всё, что имело отношение к
— не — надо — плакать — Сусанна…
Последние невероятные события ещё ничего не успели изменить в Карагане. И на утреннем перроне всё так же попрошайничали усталые, невыспавшиеся дети — кормильцы семей, живущих в ближних полуразрушенных городах при закрытых шахтах,
— неужто — и — вправду — кончилось — кончилось — царство — тьмы —
и пожилая нищая стояла на коленях, низко и часто кланяясь в асфальт:
— Подайте ради Христа…
Но от странной предутренней встряски круглые старые часы сорвались со здания вокзала и повредились. Их, однако, давно собирались менять, и двое железнодорожных рабочих в оранжевых куртках устанавливали длинную железную лестницу, а третий держал новые, с уже установленным заново временем, и щурился от весеннего ликующего солнца — и от зайчиков:
протёртое стекло сильно бликовало.
Со щебетом летала над ними стая воробьёв, оставляя белые отметины на асфальте. Подметальщик, занятый уборкой осколков, воинственно махал на птиц метлой, а нищая посматривала на него с опаской. Как вдруг она заприметила проводника-азиата, спрыгнувшего с подножки вагона.
— Ля илляха илля Аллах Мухаммед расуль Аллах! — пронзительно заголосила попрошайка, словно омывая лицо утренним воздухом — и тут же вознося ладони к небу. — Ля илляха илля!..
И проводник направился прямо к ней.
— …А русские совсем злые стали от нужды, — сокрушённо бормотала нищая уже для самой себя, пряча сторублёвую бумажку в прорезь старого капронового чулка, которым была обвязана по голому телу, как поясом. — От бедности жадные сделались — подают по рублишку…
Мизинец нищей был сильно изуродован, потому движения её рук были неловкими.
— Бедные, злые мы стали. Как собаки, — подтягивала она синие свои гамаши повыше и одёргивала кофту. — С цыганами за место теперь расплачусь.
Нищая однако приободрилась немного, увидев на перроне челночниц, скособочившихся от тяжести огромных клетчатых сумок.
— Пода-а-айте ради Христа, — безнадёжной скороговоркой проговорила она, но закричала тут же приветливо, во весь голос: — Руки-то небось все оборвали, страдалицы, мученицы… Да мне от вас и копеечек хватит. Ну, бегите на автобус! А то где-то сильно рвануло. На какой шахте — не знает никто, только земля ходуном ходила. В Раздолинке, говорят, даже карцер осел… Христос воскресе, матушки!
Улыбаясь от тепла и света, оглядывала она перрон, однако, с тревогой. Вот-вот выберутся из подвалов бомжы, и если нищая не уберётся вовремя, придётся ей делиться добытым.
— Солнышко хорошее нынче! Небось, и покойнички на том свете радуются… Девушка! Подай сколько не жалко, красавица. С приездом тебя… Да, какая ни есть — жизнь, а помирать не охота… Как не помирать, говоришь? А я бы научила. Да кто мне поверит…
Неизвестно, сколько времени погибший Цахилганов стоял в чёрном, летучем песке по колено, перед крутой жёлтой горой, вершина которой уходила за облака. Но если подняться по ней, он знал: там
будет плоская цветущая равнина,
и иной мир,
— мир — вечной — тихой — радости — и — благословенного — покоя —
который открывается уже всякому,
— кто — дошёл.
Здесь же, внизу, только ветер выл, хрипел, сипел и бил по барабанным перепонкам, и колючая угольная пыль хлестала по глазам.
С великим трудом Цахилганов сделал первый шаг к горе, выдернув ногу из песка и покачнувшись. Как вдруг кто-то потянул его назад за рукав.
Стараясь вырваться, он дёрнулся
и едва не упал.
— Это я, — проговорил человек за его спиной. — Иди туда один. Без меня. Я всё понимаю. Я хотел посмотреть на тебя в последний раз…
Цахилганов обернулся, узнав голос отца не сразу. Тот стоял в полуобгоревшем покойницком костюме, и ветер трепал лохмотья его одежды.
— Ты здесь? Не в ангаре? Ты ходишь и значит… существуешь? — удивился Цахилганов.
— А ты полагаешь, кому-то из нас удастся превратиться в ноль? — с тоскою проговорил отец. — Но в природе нет нуля.
Ноль — это — фикция…
— В самом деле, — кивнул сын. — Как же всё просто. Если бы мы это знали там, в той жизни, она была бы другой.
— Разумеется… А меня уволили из ада, — щурился от пыли отец. — Выгнали. За то, что я сказал тебе про Особо Секретную Лабораторию Ядер и Биогеокосмических Явлений… Они сочли меня предателем. Что ж, это справедливо.
Отец беспомощно развёл руками:
— Давай хоть попрощаемся. А здесь… и есть моё последнее пристанище.
И он сел в чёрный, хлёсткий, воющий песок.
Пристанище вид имело унылый.
Невдалеке, среди чёрных песков, простиралось бесконечное кладбище с низкими столбами вместо крестов, на которых значились только номера. Меж могил расхаживал Патрикеич в новой фуфайке, с новёхоньким блестящим ведром и веником. Он разметал дорожки, поправлял могилы —
совсем — порядка — нигде — не — стало — калёно — железо…
А сидящего отца быстро заметало чёрным воющим песком.