5/4 накануне тишины
Шрифт:
Через мгновенье Патрикеич сидел рядом, на горе, с ужасом глядя вниз.
— Навернёмся, — сразу же запричитал он. — Как пить дать, навернёмся! Вот, не веришь ты мне, сынок, а мы — загремим отсюдова… Товарищ полковник! Да сгонят нас с вершины, как непотребных, и правильно сделают. Милость — она ведь тоже: границы имеет!
— Нет, — покачал головой Цахилганов. — Не имеет… Ну, что, встаём? Пока вверху ни облачка… Вниз нельзя нам теперь. Поднимаемся!..
— А погляди-ка, там кто? Впереди, над нами? — указал Патрикеич. — Вот, то-то
Цахилганов поднял голову — и увидел стоящую на их пути, чуть выше, группу крупных и важных бесов с портфелями: одного — похожего на комиссара Рыкова,
другого — на Петровского,
третьего — на Троцкого.
И лишь смахивающий на комиссара Алгасова был без портфеля, но с широко открытым ртом.
— Ну, ёлки-моталки. Что ж нам теперь — ни вверх, ни вниз дороги нет? — Цахилганов растерялся. — Опять он, русский выбор…
Дула Патрикеич тоже чесал затылок, соображая:
— Мы с товарищем полковником их приказам подчиняться должны, калёно железо… Ууууу! Их ослушаться нам с Константин Константинычем никак невозможно. Нет. Тебе они не начальники, а нам…
Но вдруг потянуло с другой стороны прохладой, весенней травой, свежестью.
— Мы не одни в гору идём! — удивился Цахилганов.
Невдалеке, по склону горы, поднимались
— тем — же — путём — и — сами — по — себе —
два старца.
Один был в грубой пастушьей одежде. Он решительно втыкал свой посох в склон, шаг за шагом, и шествовал размеренно. Другой старец шёл легче и, казалось, слабее — едва касаясь земли. Его облекало некое млечное облако. Но панагия на арестанской робе его вдруг стала на миг хорошо видна даже издали,
— оба — казались — знакомыми — Цахилганову — однако — не — вспоминалось — откуда.
Важные бесы надулись, не собираясь сходить с мест. Однако старцы следовали своей дорогой, стороной,
не заметив их будто вовсе.
— Пройдём! Если поднимемся следом, — озадаченно прикидывал Константин Константиныч, глядя на старцев. — Если догоним… Да только вон те! Те, начальство наше, они не разрешат присоединиться к ним, вот что!..
— Отец! Они были начальством — там, в аду, и на Земле, которую делали адом. Здесь — всё другое, не бойся только.
Но отец, поскучнев, отвернулся:
— Знаешь? Ты иди, сынок. За теми. Не мешкай. А нам с Дулой Патрикеичем, действительно, распоряжения ослушаться нельзя будет. Оно последует, распоряжение, незамедлительно. Я уж вижу по рожам их. Тут ничего не поделаешь… Наша служебная нечисть нас двоих, своих подчинённых, вверх не пропустит ни за что.
— Да не могу я вас бросить! — закричал Цахилганов, понимая, что ещё немного —
Один?
Как?
— …У нас присяга, — сухо ответил отец. — Мы люди военные. Извини.
— Присягу мы давали, калёно железо — солидно поддакнул Дула Патрикеич, вдруг заважничав и отстранившись. — Нам против начальства нашего идти не положено. Вот если бы изловчиться можно было! Уклониться, вывернуться… А так, лоб в лоб? Невозможно!
Цахилганов терял время.
Свежее дуновенье со стороны истаивало. И прежняя духота уже возвращалась.
Старцы удалялись, следуя своим путём, не оглядываясь, не замедляя восхожденья.
— Ну и ну. Служаки, — не понимал Цахилганов отца и Дулу. — Мне-то что делать прикажете?! Надвое разорваться?!.
Опять — надвое — и — тут!
Старшие молчали.
От огорченья и беспомощности Цахилганов лёг наземь, вниз лицом,
обхватив голову руками.
Проснулся Цахилганов в своей караганской квартире от короткого звонка в дверь. Ему показалось, будто надтреснуто и заунывно брякнул где-то вдали великопостный одинокий колокол. Пребывая в состоянии чистой слабости, когда все звуки и цвета мира отзываются в душе куда сильнее, чем обычно, он вдруг помолился кротко,
— помилуй мя, Господи, яко немощен есмь… —
и оглядел без удивленья две пустые тёмные ампулы на тумбочке, возле дивана.
Да, да, Барыбин привёз его из больницы и сказал:
— Не выкидывай их, а то забудешь, что я тебе вводил. Ты слишком долго находился между жизнью и смертью, тебя должен наблюдать доктор, я пришлю к тебе… Нет, надо же! Какая-то падла заперла тебя в покойницкой камере. Ладно, спи,
удачно завершился этот долгий твой анабиоз…
Звонок повторился. И Цахилганов покорно поднялся, и накинул банный халат, и поплёлся к двери со слабой благодарной улыбкой –
вот — кто-то — спешит — к — нему — бессильному — в — тревоге — и — заботе.
Он, сморгнув невольные слёзы признательности, открыл дверь. На пороге стояла Горюнова, подбоченясь одной рукою. В другой же, на отлёте,
она держала дохлую синицу.
Вся в красном, словно палач, Горюнова спросила с вызовом.
— Андрей Константиныч! Вот вы про всё знаете. Значит, в том числе и про птиц. Скажите же тогда, что мне с ней делать?
Цхилганов коснулся в растерянности своего лба и отчего-то заволновался, однако молчал, не понимая.
— Мне её так в землю зарыть? — ещё решительней и строже спросила Горюнова. — Или в коробочке похоронить?