8. Догонялки
Шрифт:
Чтобы меня не трогали, чтобы я мог здесь жить и делать своё дело, мне придётся рвать, выгрызать куски в этом мире. Сделать прореху в ткани здешнего бытия.
Только вот какая мелочь мелкая: ткань эта состоит и из человеческих тел тоже. Вроде вот этого, белого, фигуристого, ласкового, в моей собственной памяти, женского тела, которое дёргается, рвётся на «кобыле», из второго, маленького, красненького, ещё не сформировавшегося, там, внутри, которое тоже рвётся, ломается гидравлическими ударами от ударов плети, от судорожных, рефлекторных сокращений мышц материнского чрева.
Какая же ты сволочь, Ванька! Какой же ты мерзавец! Какой-какой…
И это — лучший вариант. Потому что, альтернативой является состояние забитой тупой двуногой скотинки в каком-нибудь «церковном» или «богатом» доме. Скотинки, мучимой не только болестями телесными, не только понуканиями людей начальствующих и надзирающих, но и собственными воспоминаниями и сожалениями. Сожалениями об упущенных возможностях. «Прости народ русский… что не осилил».
Парадокс, но мне здорово повезло, что я нарвался на такую сволочь, как отец Геннадий. Был бы у нас приходским попом приличный человек, добрый, умный, честный — убивать было бы тяжелее. Я бы ещё долго приплясывал да сомневался бы, пытался бы как-то договориться, на «авось» надеялся… И влетел бы куда глубже.
Потому что всякий приличный священник просто обязан, по долгу своему перед господом и законом, выяснить, выспросить у паствы своей о всех важных событиях в приходе. И тогда Марьяшкина внебрачная беременность, отмечаемая добрыми христианами, просто автоматически приводит к её исповеди. А она, как благочестивая, истинно верующая женщина, очень естественно, доброжелательно и открыто, ответит на все вопросы пастыря, расскажет и о нашей встрече, и о моём ошейнике, и как она меня «правой ручкой обняла и поцеловала». Искренне покается и просветлится.
И добрый пастырь, скорбя в душе своей о греховности столь юного отрока, оказавшегося беглым холопом, насильником, убийцей да ещё, страшно сказать — в церковь не ходившим, причастие не принимавшим, верноподданнически сообщит в епархию… Хорошо, что отец Геннадий оказался жадной скотиной — решил для себя лично дольку урвать. Честный бы человек, бессребреник, просто бы донос послал.
«Сижу за решёткой, в темнице сырой Вскормленный на воле…».Так это счастье — когда сидеть сможешь. А то так отделают, что и ползать не удастся.
«Жизнь многих людей в России была бы совершенно невозможна, если бы не всеобщее неисполнение закона». Я-то думал, что эта мудрость имперских времён, а оно вона как — «с дедов-прадедов»! Это мы такие, или это законы у нас такие? Екатерина Великая, говоря об одной ситуации, сказала: «Здесь надлежит действовать не законом, но — обычаем». Хотя дама была вполне… «законодательная» — сама законы устанавливала, сама много сил тратила, добивалась их исполнения.
Но ведь — «дело делается людьми». И дело под названием «Россия» — тоже. В том числе и теми, чья жизнь «была бы совершенно невозможна». Получается… парадокс. Если бы «законы исполнялись» — то России бы не было. А если не исполняются… То имеем то, что имеем. Как Градский поёт:
«Мы не сладили с эпохою, Потому, что все нам… (все равно)».То, что я, Ивашка-попадашка, оказался в числе тех многих на Руси, чья жизнь «совершенно невозможна» — нормально. Ни одно национальное законодательство на попаданцев не рассчитано. Не знаю, насколько мои коллеги это ощущают, но мы везде — контрафакт. «Преступники по происхождению». Ни в одной законопослушной стране попаданец на воле не задержится.
Только у нас, в России, и есть шанс. Но попаданцу попадаться — категорически… А я тут… по самому краю… С епископом бодаться… Да растопчут они меня и даже особо не заметят!
Я оглядел присутствующих. У девок шевелились губы. Считают удары про себя. Нет, пока ещё — «про боярыню», не — «про себя». У обеих, у Елицы и у Трифены, на лицах выражение ужаса. С мощной примесью любопытства. Пожалуй, обе они ещё «боярской порки» ни разу в жизни не видели. «Боярской» и в смысле — по приказу боярича, и в смысле — по спине боярыни.
Бить-то обеих девок, конечно, били. И кулаками, и по спине перетягивали. Но вот правильного наказания, на «кобыле», с профессиональным катом… Любопытствуют. На себя примеряют. Пусть и неосознанно, инстинктивно: «вот так я буду лежать. А потом он ударит, и я вот так дёрнусь». В такт ударам плети чуть дёргаются гримаски на их лицах, сжимаются кулачки. Не вижу, но могу предположить, что так же сжимаются и остальные части их девичьих тел. Основа театрального искусства — способность хомосапиенсов к сопереживанию. Почти вся культура человеческая на этом построена. Вся индустрия развлечений. Всё средневековье — публичная казнь как раз и есть одно из двух главных массовых развлечений. Второе — крестный ход.
Сомлевшая, было, после десятка ударов Марьяша, вдруг снова громко замычала сквозь заткнутый кляп и стала извиваться всем телом, елозя и дёргаясь по скамье. Ноготок пропустил удар и вопросительно посмотрел на меня. Похоже, у неё схватки пошли. Ещё в Пердуновке я объяснил Ноготку — чего я хочу. Вот так он и бьёт: «гладкой» плетью — «чтобы шкурку не попортить», но «в полную силу» — чтобы проняло. И 40 ударов — чтобы надолго запомнилось.
Я кивнул Ноготку, и он продолжил экзекуцию. Повернувшись, наткнулся на пристальный взгляд Мараны. Она не улыбалась, смотрела серьёзно, даже злобно:
— Волчонок… Нет, ты не волк. Волк никогда волчицу рвать не будет. И не мартышка — обезьянки бояться крови. Крокодил. Выгрызающий. Сам себя. Из неё же твоя плоть и кровь вываливается!
— Присмотрись внимательно, Марана. Там и ошмётки моей души в грязь летят.
— Ты чересчур жесток. Звереешь, боярич.
О, и Чарджи голос подал! В заступники подался? Поучи, поучи меня жизни, торкский принц без родни, без родины. Мы с тобой оба чужие здесь, поучи меня — как жить среди чужих, как жить среди близких, предающих тебя.
— Нет, Чарджи. Не может озвереть тот, в чьей душе уже живут три зверя. Чутьё волка, хитрость обезьяны и злоба крокодила. Куда мне ещё звереть? Эта женщина трижды предала меня. Оба первых раза она платила за предательства своей болью и своей кровью. Без моего участия. Сегодня она платит болью, кровью и смертью. Ради любящих её, ради Акима и Ольбега — не своей смертью. Смертью нерождённого ребёнка. То, что льётся и валится из неё — мои плоть и кровь. Куски моей души. И ты называешь это зверством? Ты сам часть моей души. Ты помнишь об этом? Вот смотри — вот так я сам рву себя, свою душу. Из-за её вранья.