… а, так вот и текём тут себе, да …
Шрифт:
Могучий купол его лысины, с поперечными прядями зачёса, на полголовы высился даже над строем самого высокого – выпускного класса.
Взгляд его крупновеких глаз, сонно скользнув по тебе, заставлял внутренне стиснуться, несмотря на то, что это не на тебя пришла бумага из детской комнаты милиции и не тебя сейчас он вызовет и велит встать перед строем.
Нечему удивляться, что когда Альбина Георгиевна сказала мне остаться после уроков и зайти в кабинет директора, потому что он вызывает – сердце моё упало.
Вот
В длинном и узком кабинете с одним окном напротив двери, Пётр Иванович сидел за столом, что едва доставал ему до пояса, в профиль к входящим.
Он сказал мне сесть на один из стульев с прямыми спинками, построенных рядочком вдоль стенки напротив его стола.
Я выжидающе сел, а он раскрыл тонкую тетрадь и долго молчал, глядя в неё и недовольно двигая толстыми, чётко очерченными губами.
– Тут вот твоё сочинение по русской литературе,– объявил он наконец.– Вот ты тут пишешь, что летом небо не такое голубое, как осенью.
Он заглянул в тетрадку и вычитал:
– «Летом оно как будто пропылённое по краям…». Где это ты видел такое небо?
Я узнал неполную цитату – этим предложением открывалось моё сочинение на вольную тему «Я сижу у окна и думаю…», которое нам задавали на дом на прошлой неделе.
– На Нежинской,– ответил я.
Он начал мне втолковывать, что неважно – на Нежинской, или Профессийной или вообще на Деповской, но небо везде одинаково голубого цвета, хоть в центре, хоть по краям. А голубой – он всегда голубой; и летом он голубой, и осенью голубой, потому что голубой есть голубой.
На мою робкую попытку защитить своё предложение, он снова повторил свои увесистые доводы и я сдался.
– Да, одинаковое,– сказал я.
– Вот и хорошо, значит это предложение у тебя неправильное.
Так мы и продолжали; он разбивал в пух и прах каждое из предложений моего сочинения, не пропуская ни единого, а я, после непродолжительного сопротивления, соглашался.
Из нижнего угла в окне расходились тонкие прутья решётки, стены стискивали высокий потолок коридорообразного кабинета, надо мной нависал тумбовый стол подпиравший тушу директора с выпуклолобой сферой его черепа под паутиною зачёса на лысине, как на неподвижном глобусе, запертом в комнате завхоза…
И я отрёкся, построчно, от начала и до конца, отрёкся от всех и каждого предложения в своём сочинении.
Да, Пётр Иванович, вы правы, она совершенно не вертится…
Нет, неправильно, будто я не хочу писать по шаблону подсказанному учительницей: «идя по улице, я услыхал, как школьники спорят о Татьяне Лариной и, придя домой, снова задумался о ней и начал анализировать её социальное происхождение и любовь к русской природе…»
Да, это совсем неправильно, что школьники могут спорить про мотоциклы, каратэ и рыбалку, но только не про Татьяну Ларину; это совершенно необдуманно и ошибочно.
Когда я согласился с ним по всем пунктам, он отдал мне тетрадь, сказал, что я могу идти, но чтобы ещё раз подумал.
Я вышел в давно опустевшую школу.
От входной двери слышалось погромыхивание вёдер о железо раковин и шум воды из кранов – уборщицы уже приступили к мытью полов.
Оглушённо прошёл я мимо этих пяти кранов, не глядя на своё отражение над пятью раковинами.
С высокого кирпичного крыльца я спускался с неясным чувством, что я это не я, и не знаю теперь что и как вообще.
Наверно, то же самое чувствовал Галилей, предав своё открытие.
У ворот я остановился и открыл свою тетрадку.
В конце сочинения стояла дробная оценка: в знаменателе – за содержание – пусто, в делителе – за грамматические ошибки – четыре.
А потом, теми же красными чернилами, заокругленно красивым почерком, Зоя Ильинична на четырёх страницах написала своё сочинение – что я неправ и советская молодёжь не такая, как представлена мною. Что мне надо вспомнить крылатые слова Островского из романа «Как закалялась сталь», и вспомнить героев-краснодонцев…
( …в дальнейшем я писал по шаблонам – не вышел из меня неистовый Виссарион…)
Кабинет физики нашей школы отличался хорошим оборудованием.
На окнах висели шторы из плотной синей материи на железных колечках. Их задёргивали для показа учебных фильмов по разным предметам.
Причём экрана не было – фильмы проецировались на большой квадрат матового стекла над классной доской. Прямо тебе двухметровый телевизор.
Кинопроектор же размещался в глухой комнате позади этой доски и самог'o стекла.
Помимо проектора и жестяных коробок с фильмами, в ней громоздилось множество полок с разными линзами, штативами, реостатами, разновесами и прочими несметными сокровищами в коробочках, шкатулочках, футлярах – для демонстрации различных опытов из учебника по физике.
И серая бандура двухдорожечного магнитофона «Сатурн» с плёнкой на белых бобинах.
Киномеханик и хранитель всех этих богатств – учитель физики Эмиль Григорьевич Бинкин.
Спокойный красавец лет тридцати с чуть удивлённо приподнятыми на прямой лоб бровями, навстречу пряди вьющихся чёрных, как смоль, волос, что хорошо сочетались со смугловатой кожей его лица.
На переменах он что-то складывал-раскладывал в заветной комнате, высвистывая – утончённо и чётко, без малейшей фальши – всевозможные мелодии .
У меня к нему было настор'oженное отношение.
Во-первых, за то, что на его физике не почитаешь.
Обычно, я приносил в школу какую-нибудь библиотечную книгу, а во время занятий откидывал крышку парты, клал книгу на полочку для портфеля и – вперёд, капитан Блад, на абордаж!
Учителям в радость – совсем тихий, никому не мешаю.