Аббатиса
Шрифт:
Так Мари впервые встретилась с могущественной Алиенорой, правительницей Франции, а позже и Англии, матерью десяти детей, орлицей из орлиц, сильнейшей из сильных. Образ ее на всю жизнь врезался в память Мари: так дряхлый сом носит в себе рыбацкий крючок, вонзившийся в его плоть в ранней юности.
Мари чувствовала любовь, любовь острую, тугую, непреложную.
Но Алиенора осталась в далеком придворном мире, отослала Мари навсегда. Из всех потерь – мать, дом, двор – эта казалась самой невыносимой. От отчаяния Мари расхотелось слушать сплетни монахинь.
Она поднимается с пола, подходит к ставням, распахивает их в серое, продуваемое ветром пространство.
Замерзнув, Мари затворяет ставни, оборачивается и чувствует, что Эмма проснулась. Аббатиса открывает молочные глаза и ласково говорит: “Прости
Аббатиса с широкой улыбкой на кротком лице поднимает руку, опускает – и вмиг ударяет колокол, созывающий их на службу, будто звон с небес раздался по мановению пухлой белой руки аббатисы.
3
Позже первые дни в аббатстве представлялись Мари сплошь густой чернотой. Когда она вспоминала ту пору, ей казалось, будто она из освещенных покоев вглядывается в ночь и видит лишь собственное лицо, луной плывущее в отражении.
Голод был такой, что в темноте дортуара осунувшиеся лица монахинь походили на черепа. Мясо варили и убирали для будущих супов. Ногти от холода были синие, как небо.
А потом, через неделю после приезда, во время службы третьего часа – Мари притворялась, будто поет в унылом сумраке, – ее вдруг осенило, что нужно делать.
Превыше всего Алиенора ценит истории – любовь, которую отдают и которую получают в песне.
Мари явились рифмованные строки бретонского лэ[6], неожиданные и прекрасные в своей полноте. Руки дрожат на коленях. Она сочинит сборник лэ, переведенных на изысканный, музыкальный придворный французский. Она пошлет свою рукопись, точно горящую стрелу, к своей любви, и стрела эта, достигнув цели, воспламенит жестокое сердце. Королева раскается. Мари позволят вернуться ко двору, туда, где не знают голода, где всегда музыка, собаки, птицы, жизнь, где в сумерках сады полнятся цветами, влюбленными и интригами, где Мари может учить языки и подмечать в коридорах огненные хвосты новых мыслей, что кометами проносятся в разговорах. А не одни рассуждения о триедином Боге-Отце, Сыне и Духе – как здесь, в аббатстве, где труды без конца, лишения и молитвы.
По окончании службы Мари выбегает из часовни, порывшись в своем сундуке, достает деньги, подкупает служанку, чтобы та сходила в город, раздобыла связку свечей, пергамент, чернила и вощеных дощечек для письма. Мари вырывает у разгневанного гуся перо и очиняет его. Она двигается, она дышит, она ест то немногое, что еще осталось. Ночью ждет, пока звуки в дортуаре смолкнут в сонной тишине, поднимается и, босая, крадется по темной лестнице вниз.
На дворе темно-синяя ночь. Яркие звезды глядят на нее с укоризной. В конюшне тепло, не хлещет ветер, от тел животных исходит жар, Мари приникает застывшим лицом к лошадиной шее, силясь его отогреть. Старая боевая кобыла поворачивает голову, влажным и мягким носом тычется в щеку Мари. Та достает принесенное, стараясь не разбудить служанок, спящих на сеновале, уходит туда, где крысы щелкают в темноте, садится на мешки с овсом у каменной стены (их осталось немного). Высекает искру, поджигает солому, ждет, пока огонь разгорится, затепливает свечу, затаптывает тлеющую солому. Мари пишет при тусклом свете свечи, глаза крыс мерцают во мраке зелеными огоньками.
Днем она вспоминает строки, написанные ночью.
Жизнь аббатства лишь сон. Сборник лэ – вот явь.
В стихи Мари облекает шатер, увиденный в Утремере[7], он по-прежнему ей мерещится, высокий, пурпурный, увенчанный золотым орлом, в шатре на роскошных мехах лежит обнаженная женщина. Мари облекает в стихи бедную сестру Мамиллу, оставшуюся без носа, его откусила ревнивая гончая в тот день, когда новобрачную привезли в дом мужа, и Мамиллу отправили в монастырь, муж не притронулся к ней, опасаясь, что дети родятся без носа. Мари облекает в слова облатку Аделизу, новициатка Эдита, злыдня из злыдень, запустила бедняжке в шею гнилым яблоком, падалицей из сада, Tels purchace le mal d’altrui dunt tuz li mals revert sur lui! Да падет нечестие на голову того нечестивца, кто его совершил. Мари так меняет старинный лэ, чтобы в нем считывался и буквальный смысл, и история Данжерозы, бабки Алиеноры,
В том лэ, который втайне нравится Мари больше прочих, она описывает первое свое воспоминание. Незадолго до того, как ее мать умерла, а всех теток отдали замуж или отправили в монастырь, единственная оставшаяся тетка, Урсула, подолгу молилась в семейной часовенке. Наконец она в слезах пришла к матери Мари и сказала: лучше смерть, чем брак. Будь я охотником, я желала бы, чтобы нож вонзался в плоть, но добычей быть не желаю. Я не стану лежать и терпеть, пока чей-то нож входит и выходит из моей плоти, пояснила Урсула. Мать Мари, пряча улыбку, ласково заверила сестру, что тревожиться не о чем, она уже выделила приданое монастырю Фонтенвро, куда Урсула поступит новициаткой.
За два дня до отъезда Урсула в последний раз повела Мари на охоту. Они проснулись зябкой апрельской ночью и пешком отправились к лесному источнику, куда в темноте приходили на водопой звери. Там Мари и Урсула сели у подножия дерева, мысли их рассеялись, теперь они больше походили на корни дерева, под которым сидели, человеческое в них стерлось. Они долго сидели, не думая ни о чем, понемногу светало, клочья тумана поднимались над поверхностью теплеющей воды, и у дальнего края источника Мари увидела силуэт оленя. Нет, все-таки это была оленуха – в ее живот тыкался носом детеныш, но какая-то неземная: ее голову венчали рога, и тело ее было соткано из чистейшей белизны, словно туман сгустился, стал плотью. Мари замерла, затаила дыхание. Если бы тетка заметила оленуху, та уже была бы мертва, кровавые ленты вились бы в воде пруда.
Потом белая оленуха подняла голову, посмотрела на Мари, вложив в этот взгляд всю себя. Она поведала нечто бессловесности в глубине души Мари. Время остановилось. Лес наблюдал за ними. Оленуха развернулась и одним прыжком скрылась в зарослях, олененок ускакал за нею. На следующий день Урсула уехала в Фонтенвро, а Мари унесла с собой оленуху, этот восторг и тайну, и вот наконец излила их на пергамент.
Она пишет день за днем, доводит лэ до совершенства. Она пишет в чаду, мало спит, кожа ее становится полупрозрачной, исчез подкожный жир – его и прежде было немного, – Мари совсем исхудала, ею движет только желание поскорее вернуться в конюшню и продолжить работу при свете оплывающего свечного огарка. Днем она просматривает счетные книги, мысли ее далеко, но постепенно Мари понимает, как движется скрипучий, убогий механизм монастырского хозяйства – впрочем, новое знание не трогает ее сердца.
Сестра Евлалия – всякий раз, как она наклоняется, ее прыщи лопаются от гноя, пачкая плат, и бедняжке приходится по нескольку раз на дню переменять засаленный головной убор, – говорит, наблюдая за Мари, что от новой приорессы остались одни глаза – огромные, горящие.
У нее и кожа горит, добавляет Лебединая Шея, так и пышет, рядом с ней в часовне сидеть жарко.
По-моему, она скоро умрет, произносит Руфь, у нас в роду все провидцы, я вижу на ее челе печать смерти.
Мари пишет пролог к сборнику лэ. Те, кого Бог наделил разумом и красноречием, не должны молчать и скрывать свой дар, они обязаны так возвратить свой дар, чтобы он расцвел в лучах чужого восторга. В прологе Мари посвящает свое сочинение не напрямую истинному адресату, а несколько обиняком, куда менее значимому супругу, пусть и наделенному властью куда более великой. Быть может, если лэ не растрогают королеву, все-таки ревность к этому посвящению вернет Мари ко двору.