Ад
Шрифт:
Гражданская панихида все не заканчивалась, народу пришло очень много, и много было желающих сказать добрые прощальные слова в адрес Григория Аркадьевича Виноградова. Организацию похорон взяло на себя руководство города – муж Тамары был действительно широко известным человеком, которому многие были благодарны. Николай Дмитриевич, имевший богатый опыт присутствия на панихидах и похоронах, не мог не отметить, несмотря на горе, что выступления были неформальными и проникнутыми искренней печалью и болью. Видно, Григорий был не только превосходным мастером своего дела, но и очень хорошим человеком, коль о нем так горюют. А он, генерал-лейтенант
На следующий день после похорон Николай Дмитриевич вместе с Родиславом и Андреем Бегорским уезжал в Москву.
– Тамара, – сказал Головин, обнимая осунувшуюся и как будто ставшую еще меньше ростом старшую дочь, – если тебе будет трудно здесь – возвращайся ко мне, будем жить с тобой вдвоем. Мы теперь с тобой оба вдовые и всегда друг друга поймем. Я понимаю, у тебя здесь работа, свое дело, друзья, но если тебе покажется, что рядом со мной тебе станет легче, – знай: я всегда тебе рад.
– Спасибо, папа. Я вряд ли вернусь, но все равно спасибо, – ответила Тамара, глядя на отца сухими тусклыми глазами.
Люба осталась с сестрой еще на пару дней. Тамара держалась стойко, совсем не плакала, постоянно делала что-то по дому, но Люба видела, что мысли ее по-прежнему с мужем. Сестра то сыпала муку в кастрюлю с бульоном, то включала воду в ванной и не могла вспомнить, что собиралась делать, не то принять душ, не то постирать, не то просто умыться.
– Тома, как же ты будешь работать? – озабоченно спрашивала Люба. – Тебе нужно взять отпуск хотя бы на месяц, а лучше – на два, прийти в себя, хоть как-то восстановиться. Сейчас ты ни на что не годишься.
– Ничего, – отмахивалась Тамара, – я справлюсь. Это я такая расслабленная, потому что ты рядом. Как только ты уедешь, я соберусь, возьму себя в руки и начну работать. Работа – хорошее лекарство, наверное, самое лучшее. Не волнуйся за меня, я справлюсь, я же Стойкий Оловянный Солдатик, – она вымученно улыбнулась.
– Тома, – осторожно начала Люба, – тебе, наверное, теперь сложно будет высылать мне каждый месяц двести рублей. Гриши больше нет, тебе твои собственные доходы не позволяют…
– Глупости, – оборвала ее Тамара. – Мои доходы мне позволяют.
– Но…
– Любаня, ты пойми, – Тамара заговорила мягко и будто даже просительно, – мне сейчас очень трудно. И еще долго будет трудно. Мне нужно искать любые способы уцепиться за жизнь, будь то работа или просто помощь кому-то. А ты – не кто-то, ты моя сестра, единственная, младшая, любимая, и твои проблемы – это и мои проблемы тоже. Позволь мне поучаствовать в их решении. Если я буду знать, что должна кровь из носу заработать столько, чтобы прожить самой и отослать двести рублей тебе, я буду работать как проклятая, без сна и отдыха, я буду думать только о работе, о своем салоне, о своем деле, и это меня сейчас спасет. Понимаешь? Если ты отнимешь у меня эти злосчастные двести рублей, я начну думать, что моя работа никому не нужна и я сама никому не нужна, вот была нужна Грише, а теперь его нет – и я не нужна никому. У меня сейчас трудный период, как всегда бывает после потери близкого: пропадает мотивация. Зачем
Этого Люба, конечно же, не хотела. И уезжала она из Нижнего Новгорода хотя и с тяжелым сердцем и с болью, но в то же время с уверенностью, что с сестрой все будет в порядке. Тамара справится.
Ворон рыдал, завернув шею и спрятав голову под крыло. Ветер лил горючие слезы, орошая Камня потоками холодного декабрьского дождя, который замерзал на лету и, превращаясь в колючие снежинки, сыпался и забивался Камню в ноздри и уши. Сам Камень хранил суровое молчание, изображал мужественность и судорожно глотал слезы, стараясь, чтобы друзья не заметили его слабость. Не пристало рассудительному философу проявлять эмоции и всяческую мягкотелость.
– Бедный Григорий! – отчаянно всхлипывал Ветер, который, напротив, эмоций своих не стеснялся и проявлял их всегда весьма бурно. – Такой хороший был человек! И Тамару сделал счастливой, и людей делал красивыми, и вообще… У кого только рука на него поднялась? И Тамару жалко ужасно, я по вашим рассказам представлял себе, какая она красивая, интересно одетая, модно причесанная, со сверкающими глазами, с улыбкой, а теперь она стоит как маленькая сгорбленная старушка! Просто сердце разрывается.
Ворон извлек голову из-под крыла и смахнул слезы, капающие с клюва.
– Тамару ему жалко! – сиплым от рыданий голосом огрызнулся он. – Посмотрите на него, на этого жалельщика! А Любу тебе не жалко? Моя Любочка, по-твоему, что, с боку припека к этой трагедии? Мало ей своих проблем с Родиславом и его детьми, с Николашей, с соседом Геннадием и его семейством, так еще на нее сваливаются овдовевшая и убитая горем сестра и внезапно сломленный папаня. Ну куда ей еще и это? Откуда силы взять?
– Нашел кого жалеть, – простонал Ветер. – У Любочки твоей ненаглядной, между прочим, муж есть и двое детей, а у Тамары никого. Никого! Ты хоть это понимаешь, чернокрылая твоя душонка? Она совсем одна остается, одна как перст, никому не нужная, одинокая и всеми брошенная. Скажи, Камешек! Чего ты молчишь? Скажи этому моральному уроду, кого тут надо жалеть. Ты у нас в авторитете, как скажешь – так и сделаем.
Камень откашлялся, пытаясь настроить голосовые связки таким манером, чтобы друзья не услышали старательно подавляемых слез.
– Я не имею никакого морального права указывать вам, кого надо жалеть больше, а кого меньше, – неторопливо начал он. – Императивы в таком деле неуместны. Внесу лишь некоторые коррективы.
– Ну, запел, – недовольно протянул Ворон. – Ты будто лекцию в университете читаешь. Мы про человеческие чувства говорим, и будь любезен использовать нормальную лексику, чтобы не создавалось ощущения, что мы участвуем в научной дискуссии.
– Ага, – тут же подхватил Ветер, – ты уж попонятней говори, Камешек, образованность нам свою не показывай, а то у меня лично может развиться комплекс неполноценности.