Ада, или Радости страсти. Семейная хроника
Шрифт:
Той ночью, в навеянном моэтом сне, он сидел на тальке тропического пляжа, усеянного загорающими телами, и то поглаживал красное саднящее древко мучимого корчами мальчишки, то глядел сквозь темные очки на тени, симметрично бледнеющие по сторонам станового столба между ребер Люсетты ли, Ады, сидевшей на полотенце невдалеке от него. Погодя она повернулась и улеглась ничком, на ней тоже были солнечные очки, и ни он, ни она не могли различить сквозь темный янтарь точного направления взглядов друг дружки, однако по ямочкам ее чуть приметной улыбки он понял, что она глядит на его (значит, все же его) багровую наготу. Кто-то, кативший мимо столик, заметил: «Это одна из сестер Вэйн», и Ван проснулся, шепотком, с профессиональной признательностью повторяя онейрический каламбур, соединивший его фамилию и имя, и вытащил восковые затычки, и в чудодейственном акте воскрешения, воссоединения, в коридоре клацнул колесами о порог
– Умница девочка! – сказал Ван. – Но сначала я должен слетать в petit endroit [303] (ватер-клозет).
Эта встреча и девять последующих образовали высочайший из кряжей их двадцатиоднолетней любви, сложное, опасное, непостижимое сияние которого объяснялось их возрастом. Что-то итальянистое в облике комнаты, ее замысловатые настенные лампы с узорами на бледно-карем стекле, белые крупные кнопки, неизменно порождавшие свет или горничную, раскосые окна в вуалях, в тяжелых портьерах, из-за которых разоблачить утро было так же трудно, как жеманницу в кринолинах, лобатые задвижные двери колоссального, похожего на «Нюрнбергскую деву» одежного шкапа в коридорчике их люкса и даже подкрашенная гравюра Рандона c косноватым трехмачтовым судном на зигзагах зеленых волн в порту Марсельеза – словом, атмосфера альберго, в которой протекали новые их свидания, придавала последним романический привкус (Алексей и Анна могли бы ставить крестики вот на этой стене!), радостно ощущаемый Адой как остов, обрамление, подпирающее и пестующее жизнь, не направляемую никаким больше промыслом на Дездемонии, где единственные боги – это художники. Когда после трех-четырех часов лихорадочной любви Ван и госпожа Виноземцева покидали их пышный приют ради синего марева удивительного октября, сохранявшего мечтательную теплынь во всю пору их прелюбодейства, им начинало мниться, будто они все еще пребывают под защитой тех раскрашенных Приапов, которых римляне некогда водружали в рощах Руфомонтикула.
note 303
Местечко (фр.).
– Я провожу тебя до дому, – мы только-только вернулись со встречи с лузонскими банкирами, вот я и провожаю тебя от моего отеля до твоего, такова была phrase consacree, которой Ван неизменно уведомлял силы судьбы о происходящем. Одна из предосторожностей, к которой они прибегали с первой же встречи, состояла в том, чтобы не позволять себе предательских появлений на выходящем к озеру балконе, где их мог увидеть любой фиолетовый или желтый цветок с разбитой вдоль променада клумбы.
Отель они покидали через заднюю дверь.
Обсаженная самшитом дорожка, над которой нависала вечнозеленая секвойя (принимаемая американскими туристами, если они вообще ее замечали, за «кедр ливанский»), выводила их к улице с нелепым названием rue du Murier [304] , где роскошная пауловния («шелковица!» – всхрапывала Ада), гордо высясь над газоном, осыпала темно-зелеными сердцевидными листьями публичный писсуар, сохраняя, впрочем, довольно листвы, чтобы покрыть арабесками тени южный бок своего ствола. На углу мощеной, спускавшейся к набережной улочки красовался гинкго (иззелена-золотой, светозарный в сравненьи с соседкой, тускло желтеющей местной березкой). Они шли на юг по знаменитому променаду Фийета, ведшему от Вальве к замку де Байрон (он же «She Yawns Castle» [305] ). Модный сезон закончился, и на смену английским семьям, как равно и русским дворянам из Ниписсинга и Нипигона, явились зимующие здесь птицы, как равно и толпы кникерброкерных туристов из Центральной Европы.
note 304
Шелковичная улица (фр.).
note 305
Дословно – «Зевотный замок» (англ.), подразумевается, впрочем, «шильонский» (Chillon's).
– Верхняя губа все еще кажется сама себе неприлично голой. – (Подвывая от боли, он сбрил под присмотром Ады усы.) – И я никак не могу удержаться, то и дело подбираю живот.
– О, мне твоя полнота даже нравится – тебя теперь стало больше. Это, наверное, материнский ген, потому что Демон чем дальше, тем становился тощее. На маминых похоронах он выглядел совершенным Кихотом. Странные вышли похороны. Траур на Демоне был синий. Сын д'Онского, однорукий, обнял его уцелевшей рукой, и оба comme des fontaines. Потом некто в рясе, ни дать ни взять статист в техниколорном воплощении Вишну, промямлил невразумительное надгробное слово. А после она вознеслась вместе с дымом. И Демон, рыдая, сказал мне: «Уж я-то не оставлю с носом бедных червей!» А чуть ли не через два часа после того, как он нарушил этот обет, к нам на ранчо вдруг заявились странные гости – невероятно изящная куколка лет восьми в черной вуали и подобие дуэньи, тоже в черном, а с ними два телохранителя. Ведьма потребовала каких-то фантастических сумм, – которых Демон, по ее словам, не успел выплатить за то, что «нарушил девство», – мне пришлось позвать одного из самых сильных наших парней, чтобы вышвырнуть всю компанию.
– Замечательно, – сказал Ван, – они становились все более юными, я это о девочках, не о сильных, немногословных парнях. У последней его Розалинды имелась племянница лет десяти, едва опушившийся цыпленок. Еще немного, и он начал бы таскать их прямо из инкубатора.
– Ты никогда не любил отца, – грустно сказала Ада.
– О нет, любил и люблю – нежно, почтительно и с пониманием, потому что в конце концов я и сам неравнодушен к второстепенной поэзии плоти. Но в том, что касается нас, тебя и меня, отца похоронили в один день с дядей Даном.
– Я знаю, знаю. Такая жалость! И все зазря. Может, не стоит тебе рассказывать, но его наезды в Агавию становились год от году все короче. Да и жалостно было слышать их разговоры с Андреем. Андрей ведь n'a pas le verbe facile, хотя ему страшно нравились, – даром что он в них не многое понимал, – бурные потоки фантазии и фантастических фактов, которые изливал на него Демон, отчего Андрей только покачивал головой и, по-русски прищелкивая языком, повторял: «ну и балагур же вы!» И в конце концов Демон предупредил меня, что ноги его больше у нас не будет, если он хотя бы раз еще услышит немудреную шуточку немудреного Андрея («Ну и балагур же вы, Дементий Лабиринтович») или мнение Дороти, l'impayable («бесподобной по наглости и нелепости») Дороти о моей поездке в горы сам-друг с Майо, пастухом, служившим мне защитой от львов.
– Вот на этот счет нельзя ли услышать подробности? – спросил Ван.
– В подробности она не вдавалась. Я тогда не разговаривала ни с мужем, ни с золовкой и, естественно, не могла контролировать ситуацию. Так или иначе, а Демон больше не приезжал, даже когда оказывался всего в двух сотнях миль от нас, – только прислал из какого-то игорного дома твое чудное, чудное письмо о Люсетте и о моей картине.
– Хотелось бы также узнать подробности о законном сожителе – частота совокуплений, ласкательные прозвища потайных бородавочек, излюбленные запахи...
– Платок моментально! У тебя вся правая ноздря забита влажным нефритом, – сказала Ада и затем указала на круглый, перечеркнутый красным знак с надписью «Chiens interdits» и изображением несбыточной черной дворняги с белой лентой на шее: Отчего это, поинтересовалась она, швейцарские магистраты не запрещают скрещивать шотландских терьеров с пуделями?
Последние бабочки 1905 года, сонные павлиноглазки и «красная обожаемая», «испанская королева» и зорька, выдавивали последние капли из скудных цветов. Слева от Вана и Ады промчал вплотную к променаду трамвай, они замерли и, когда стих тонкий скулеж колес, с оглядкой поцеловались. Рельсы, по которым снова хлестнуло солнце, обрели прекрасный кобальтовый блеск – полдень на языке яркого металла.
– Давай присядем под той перголой, закажем сыра и белого вина, предложил Ван. – Пусть Виноземцевы полдничают нынче a deux [306] .
Из музыкального ящика несся джунглевый дребезг, раскрытые сумки тирольской пары стояли в неприятной близи, и Ван заплатил лакею, чтобы тот отнес их столик на настил отставного причала. Ада залюбовалась водоплавающим населением озера: хохлатой чернетью, черной, с контрастно белыми боками, отчего эта утка приобретает сходство с человеком (это сравнение и все остальные принадлежат Аде), выходящим из магазина, зажав подмышками по длинной картонной коробке (с новым галстуком? с перчатками?); черные их хохолки напомнили ей голову Вана – четырнадцатилетнего, мокрого, только что вылезшего из ручья. Лысухи (которые все же вернулись) плавали, странно дергая шеями, совсем как идущая шагом лошадь. Мелкие нырцы и нырцы покрупнее, с венчиками, задирали головы, принимая позы, отчасти геральдические. У них, сказала Ада, замечательные брачные ритуалы застывают лицом друг к дружке, вот так (подняв скобками присогнутые указательные пальцы), – вроде двух книгодержателей без единой книги меж ними, и поочередно встряхивают отливающими медью головками.
note 306
Вдвоем (фр.).