Ада, или Радости страсти
Шрифт:
В молочный бар набилось столько народу, что они решили пройтись под Аркадами до вокзального кафэ. Ван сознавал (хотя не мог ничего поправить), как сильно предстоит ему пожалеть в эту ночь о своем умышленном невнимании к тому обстоятельству – главнейшему, мучительному, – что он уже три месяца не видел свою Аду вблизи и что в ее последнем письме пылала страсть, от которой тайнопись вскипала, раздирая бедное, маленькое, исполненное посулов и упований послание и выставляя напоказ непокорные, небесные слова расшифрованной любви. Теперь же они вели себя так, будто никогда не встречались, будто пришли на «свидание вслепую», устроенное приставленной к ним дуэньей. Странные, злобные мысли вертелись у него в голове. Каким, собственно, шалостям – не то чтобы это имело значение, однако здесь на кону стояли его гордость и любопытство, – каким играм предавалась эта парочка плохо ухоженных, одетых в одни пижамки девочек в прошлый семестр, в этот, в прошлую, в каждую ночь, средь стонов и шепотов огромного дортуара? Спросить? Найдет ли он верные слова: такие, что не обидят Аду, дав в то же время понять этой постельной прокуде, до чего она ему ненавистна за то, что нежила его дитя, такое бледное и темноголовое, черное и червленое, долголягое и угадливое, подвывающее на тающей вершине блаженства? Мгновенье назад, едва он увидел, как они
88
Самолюбие (фр.).
89
Нечистая любовь (фр.).
Разговор у них шел об учебе и учителях, и Ван сказал:
– Мне хотелось бы узнать твое, Ада, и твое, Кордула, мнение о следующей литературной проблеме. Наш профессор французской литературы утверждает, что в трактовке любовного романа Марселя и Альбертины имеется серьезный философский, а следовательно, и художественный просчет. В ней еще есть некий смысл, если читатель знает, что рассказчик – педераст и что славные полненькие щечки Альбертины – это славные полненькие ягодицы Альберта. Однако она лишается всякого смысла, если невозможно ни предположить, ни потребовать, чтобы читатель, желающий получить от произведения искусства исчерпывающее наслаждение, непременно разживался хоть какими-то сведениями о сексуальных предпочтениях автора. Мой профессор говорит, что если читателю ничего не известно об извращенности Пруста, то подробное описание того, как гетеросексуальный мужчина, терзаясь ревностью, следит за гомосексуальной женщиной, становится нелепым, поскольку нормальный мужчина лишь позабавился бы, а то и пришел в восторг, наблюдая, как его девушка резвится с партнершей. Отсюда профессор делает вывод, что роман, понять который во всей полноте способна лишь quelque petite blanchisseuse, переворошившая грязное белье автора, представляет собой – в художественном отношении – неудачу.
– Господи, Ада, о чем это он? О каком-то виденном им итальянском фильме?
– Ван, – устало промолвила Ада, – тебе невдомек, что в нашей школе группа совершенствующихся во французском усовершенствовалась лишь до уровня Расина и Ракана.
– Забудем об этом, – сказал Ван.
– Но вот ты с Марселем хватил через край, – процедила Ада.
На железнодорожном вокзале имелась полуукромная чайная, которой правила – под дурацким присмотром школы – супруга станционного начальника. Здесь было пусто, лишь у бара с «тонизирующими» напитками сидела спиною ко всем худощавая дама в черном бархатном платье и прекрасной широкополой черного бархата шляпе, и у Вана мелькнула мысль, что это кокотка, явившаяся прямиком из Тулуза. Наше мокрое трио выбрало уютный столик в углу и со вздохами банального облегчения избавилось от плащей. Ван ждал, что Ада снимет свою годную лишь для бурного моря шляпу, но этого не случилось, потому что из-за терзавших ее мигреней она обрезала волосы, потому что не хотела, чтобы он увидел ее в роли умирающего Ромео.
(Поиграв в petit Proust, [90] он переходит к son grand Joyce. [91] Прелестным почерком Ады.)
(Нет, ты читай, читай, тут чистый В. В. Ты приглядись к этой даме! Нацарапано при помощи бювара лежащим в постели Ваном.)
Едва Ада потянулась за сливками, как он перехватил и осмотрел ее прикинувшуюся мертвой руку. Мы помним траурницу, с миг пролежавшую плотно сжав крылья на нашей ладони, и внезапно ладонь опустела. Он с удовлетворением увидел, что ногти ее ныне длинны и остры.
90
Малютку Пруста (фр.).
91
Своему великому Джойсу (фр.).
– Они не слишком остры, моя дорогая? – спросил он, чтобы порадовать дуру Кордулу, которой следовало пойти «попудриться» – пустое упование.
– Нет, а что? – отозвалась Ада.
– Ведь ты, – продолжал он, не в силах остановиться, – ты не царапаешь, когда гладишь их, эльфов и фей? Взгляни на ладошку твоей подруги (хватая ее), взгляни на эти изящные короткие ноготки (хладность невинности, маленькая покорная лапка!). Такие не зацепят даже тончайшего атласа, о нет, не зацепят, не правда ль, Ардула – то бишь Кордула?
Девочки захихикали, и Кордула чмокнула Аду в щечку. Вана, с трудом представлявшего, какой реакции от него ожидают, этот простенький поцелуй разоружил и разочаровал. Звук дождя потонул в нарастающем лязге колес. Он взглянул на ручные часы; взглянул на стенные. Извинился – подошел его поезд.
«Вовсе нет, – писала Ада в ответ на его малодушные мольбы о прощении (здесь приведена расшифровка), – мы просто решили, что ты пьян; но больше, любовь моя, я никогда не позову тебя в Браунхилл».
28
Год 1880-й (Аква еще живет – где-то и как-то!) оказался годом наивысшего расцвета восприимчивости и одаренности Вана за всю его долгую, слишком долгую, недостаточно долгую жизнь. Ему было десять. Отец разъезжал по Западу, красочные горы которого воздействовали на Вана совершенно так же, как и на прочих молодых русских гениев. Он мог менее чем за двадцать минут решить Эйлерову задачу или зазубрить целиком пушкинского «Безголового всадника». Вместе с белоблузым, восторженно потевшим Андреем Андреевичем он просиживал часы напролет в фиолетовой тени розоватых утесов, осваивая больших и малых русских поэтов – и разбираясь в преувеличенных, но в целом довольно лестных иносказаниях, отлитых Лермонтовым в сверкающие, точно грань алмаза, четверостишья, повествующие о любовных похождениях, которым предавался в другой жизни его вспорхливый отец. Он с трудом сдерживал слезы, когда ААА, высмаркивая толстый красный нос, показывал ему отпечаток по-крестьянски босой ступни Толстого, сохранившийся в Юте, посреди глинистого двора мотеля, в котором граф написал рассказ о Мурате, внебрачном сыне французского генерала и вожде племени навахо, том самом, которого Кора Дей пристрелила в его же собственном плавательном бассейне. А какое сопрано было у Коры! Демон водил Вана в прославленный на весь свет Оперный театр Теллуриды, что в Западном Колорадо, где мальчик с упоением (а порой с отвращением) смотрел всемирно известные постановки – английских, белым стихом написанных пьес, французских трагедий (рифмованные двустишия) и громовых германских музыкальных драм с волшебниками, великанами и испражняющейся белой лошадью. Он прошел через множество мелких увлечений: салонные фокусы, шахматы, ярмарочные матчи боксеров в весе пуха, джигитовка, ну и, конечно, незабываемые, слишком, слишком ранние посвящения в мужественность, происходившие в тот краткий зазор времени – между молочным коктэйлем и постелью, – когда мальчика умелой рукой ласкала его прелестная английская гувернантка – в одной нижней юбке, с чудными грудками, наряжающаяся для какого-то вечернего приема, куда она отправлялась с сестрой, Демоном и Демоновым напарником по набегам на казино, его телохранителем и хранительным ангелом, наставником и советником мистером Планкеттом, порвавшим с темным прошлым карточным махинатором.
В пору своего предприимчивого расцвета мистер Планкетт был одним из величайших шулеров, вежливо именуемых как в Англии, так и в Америке «карточными кудесниками». В возрасте сорока лет его во время покерной партии с головою выдал обморок, вызванный неполадками с сердцем (и, увы, позволивший сильно проигравшемуся противнику запустить грязные руки ему в карманы); Планкетт провел несколько лет в тюрьме, где вновь обратился к католической вере своих отцов, а после отсидки какое-то время подвизался в миссионерах, написал учебник для фокусников, вел в различных газетах рубрики бриджа и отчасти баловался сыском (двое бравых его сыновей служили в полиции). Жестокое время, а также кое-какие хирургические эксперименты с потертыми чертами мистера Планкетта сделали его землистое лицо если не более привлекательным, то по крайности менее узнаваемым – для всех, кроме нескольких закадычных друзей, которые и без того старались избегать его опасного общества. Ван увлекся им даже сильнее, чем Кинг-Вингом. Грубоватый, но добродушный мистер Планкетт, не устояв перед соблазном, воспользовался этой увлеченностью (нам всем нравится нравиться), чтобы научить Вана нескольким хитроумным трюкам, принадлежащим к искусству, которое стало для Планкетта чистым и отвлеченным, а значит, и подлинным. Мистер Планкетт считал, что увлечение механическими приспособлениями, зеркалами и вульгарными «подвесками» в рукавах неизбежно приводит к поимке с поличным, так же как использование разного рода желе, кисеи, резиновых кистей рук и прочего позорит профессионального медиума и укорачивает его карьеру. Он объяснял Вану, к чему надлежит приглядываться, заподозрив в мошенничестве человека, обложившегося яркими безделушками (профессионалы называют таких профанов, между которыми попадаются и почтенные завсегдатаи фешенебельных клубов, «рождественскими елками» или «мерцалками»). Мистер Планкетт верил единственно в ловкость рук; потайные карманы вещь тоже небесполезная, но их могут выворотить наружу и обратить против тебя. Всего же важнее обладать «нюхом» на карту, чувствительностью пальцев и ладоней, умением якобы тасовать, не тасуя, снимать, сдвигать, передергивать и прежде всего добиться усердными упражнениями такого проворства пальцев, которое позволит картам натуральным образом растворяться в воздухе или, напротив, возникать из него в виде джокера, а, скажем, двум парам преображаться в четырех королей. Еще одним абсолютно необходимым навыком – в особенности если работаешь с запасной колодой, а повлиять на сдачу не можешь – является способность помнить все сброшенные карты. Месяца два Ван упражнялся в карточных фокусах, а затем переключился на иные забавы. Он был из учеников, которые схватывают все на лету и хранят снабженные аккуратными бирками склянки в прохладном месте.
Завершив в 1885 году школьное образование, Ван отправился в Англию, в Чусский университет, который заканчивали и его предки; время от времени он наезжал оттуда в Лондон или в Люту (как называли этот пленительный, печальный, перламутрово-серый город, расположенный по другую сторону «Канала» богатые, но не отличающиеся особой утонченностью выходцы из британских колоний).
Как-то зимой 1886–87 года, в безрадостно холодном Чусе, Ван, играя в покер с двумя французами и однокашником, которого мы назовем Диком (дело происходило в роскошно обставленной квартире последнего в Сиринити-Корт), заметил вдруг, что близнецы-французы проигрывают не потому лишь, что успели безалаберно и беспросветно напиться, но и потому, что «милорд» представляет собой, по терминологии Планкетта, «кристального кретина», то есть человека со множеством зеркалистых граней, – отражающие поверхности самых разных фасонов, повернутые под разными углами, скромно посверкивали из стеклышка часов или перстня с печаткой; они таились, как таятся в подросте самочки светляков, на ножках стола, в запонке или за лацканом, на краешках пепельниц, – время от времени Дик словно бы ненароком передвигал либо их, либо их подпорки: все это, с чем согласился бы каждый карточный жулик, было столь же глупо, сколь и неэкономно.
Выжидая благоприятного времени, Ван проиграл несколько тысяч – он задумал применить на практике кое-какие из полученных давным-давно наставлений. Наконец игра прервалась. Дик встал и отошел в угол, к переговорной трубке, чтобы потребовать еще вина. Невезучие близнецы, вырывая друг у друга самоструйное перышко и то придавливая большим пальцем поршенек, то оттягивая его, подсчитывали свой проигрыш, превосходивший Ванов. Ван опустил колоду в карман и, поведя затекшими могучими плечами, поднялся.