Адамов мост
Шрифт:
Шофер тормозит у хижины, выходит, за ним все, кто в автобусе, скрылись за пологом, а там – никого. Под шатром сидят, едят. Лист банана, на нем горка риса и полукругом приправы – топкими жижицами. Правой рукой есть, левая – от лукавого, под столом. Шофер первым доел, поднял стакан с водой, влил, не касаясь им губ, встал, ушел. В поле. Солнце за ним садится.
Сумерки, въехали в городок. Тот и не тот. Сюжетов всего четыре, говорит Борхес, не бывший в Индии. Черная корова с белым воротом сидит в асане посреди дороги, копытца на груди скрестила и смотрит поверх голов вдаль. Не сюжет важен, говорят индусы, а музыка нулей.
Вообразим робинзона речи. Фетровая шляпа, распахнутая шинель, бледно-сумеречное лицо, чуть светящееся, цвета крыла ночной бабочки. Сепия. Матовый, красно-коричневый тон. Оставим слепое пятно в памяти – где и как затонул корабль. Да и затонул ли? Разве по тем разрозненным фрагментам, вынесенным
Манора? – спрашиваем у водителя. Автобус въезжает на площадь, конечная остановка. Манора, кивает водитель. Сквозь лобовое стекло мы видим того же зеленщика за прилавком, у которого на рассвете купили в дорогу немного фруктов и овощей. Он машет нам, выходящим, и стучит тесаком по дымящему самовару. Манора, говорим, разводя руками. Манора-Манора, вспевает он во все свои тридцать три сверкающих зуба во тьме и, выхватив откуда-то из-за спины два стаканчика с чаем, ставит их перед нами.
Наутро, казалось, мы были готовы не совершать подобных ошибок. Карта изучена, труднопроизносимые имена поселков, лежащих, если верить ей, на пути к Маноре, усвоены, толковый портье укрепил нас в реальности цели. Семь утра, автостанция, тот же зеленщик, автобус – другой. Мужчины и женщины сидят порознь. Над рядами сидений надписи – где кому.
Тебе не кажется, говорю, что кондуктор тот же, только свисток у него во рту – красный, а не канареечный, как у вчерашнего? Да и шофер похож, те же усы и рубаха, советская, в клетку. А глаза другие.
Из Раджастана? – оборачивается ко мне старик. Нет, из России. О, округляет рот, думает с минуту. Горький! – и протягивает авторучку: – Мать. Презент!
Ты сидишь у окна, солнечная сторона,
Солнце переместилось, теперь оно впереди. Автобус кренится на левый бок и клюет рытвины. Битком едем, а до деревушки этой, кроме нас – шаром покати. Теперь грозди висят на подножках, радостно-глазастые грозди, и у каждого – шариковая ручка в нагрудном кармане белой рубахи.
Кончилась деревушка, пыль за собой волочим, невод пыли, горчично-солнечный. Кондуктор в свисток поет – где-то там, в неводе. Ты кладешь голову мне на плечо, но ее потряхивает на ухабах, и ты шепчешь мне то в щеку, то в шею: самое главное, говорит, то, что в основе мироздания, – ген отклонения. Это Битов говорит, у меня во сне. Не было изначально никакого «многообразия видов». А был человек, и были у него: птица, рыба, змея, кошка, собака и дикий зверь. Рожденный с одним-единственным геном отклонения. И он становился родоначальником вида. А главная особенность творчества – апокрифичность сознания. Без апокрифов, с одними евангелиями, была бы только религия. И никакой культуры бы не было. То, что я сейчас говорю, подмигивает, называется битовская ересь. А потом, под утро, было еще: мы бежим с тобой – под небом, за мгновенья до ливня, – успеть. И вот он хлынул, и посреди стены его стоит женщина, огромная, страшная, с сумасшедшим лицом. Стоит и, запрокинув голову, смеется. И невозможно прекрасно это ликование, и ужас от того, чей это смех. Мы стоим, уже никуда не торопясь, под этим дождем, и смотрим на нее и не можем отвести взгляд. Вот как надо радоваться, говоришь ты. Не так, как мы.
Манора! – протискивается к нам кондуктор. Манора, Манора! – подхватывает весь автобус. Вскакиваем, хватая рюкзаки. Немцы? – спрашивает нас снизу вверх старичок в косынке из наволочки и съехавших набок черепашьих очках. Британцы, говорит мальчик, искоса не сводя с тебя глаз, и замирает, как бы прислушиваясь полуоткрытым ртом. Русские! – громко, как остановку, произносит кондуктор. Радостная волна перекатывается по рядам: русские, русские! С тем же чувством, с каким после родов встречают младенца: мальчик! мальчик!
Манора? – пытаемся мы разминуться с кондуктором. Он, сияя, покачивает головой, указывая нам на наши места, приговаривая: Манора-манора… Солнце опять слева. Когда? – спрашиваю часом спустя. Он делает успокаивающий жест ладонью, мол, не время еще, и, дунув в свисток, спрыгивает на ходу чуть притормозившего на повороте автобуса.
Едем. Справа – рисовые поля. Женщины бредут в поясах воды, разматывая их, перерисовываясь на ходу. И белые быки с расписными рогами по брюхо в воде бредут, и гребнем, впряженным в них, воду чешут, сами, без человека. Сидит под пальмой. Говорят, кокос никогда не падает на людей. Говорят, это дерево чувствует – кто под ним: человек, бык, собака… Ждет, пока отойдут, тогда и роняет. Хижины меж стволами, белье на веревках… Вон, смотри – океан! Нет, это воздух лег, как стекло, плашмя, там, за краем…
А вот как ты думаешь, вдруг говоришь, не оборачиваясь от окна, Розанов – добрый? Он ведь очень умен. А может ли человек с острым умом и зоркой памятью быть добрым? Да, говорю, наверно. Душа и ум не в одну ведь дудку дуют. А почему спросила? О Сосноре вспомнила. Он ведь… злой. В лучших своих вещах – злой. И чем злее, тем выше вещь. Или наоборот. Ну, ты понимаешь, я не о человеке, а о прозе, ее веществе, нраве. В русской литературе, кажется, такого не было, чтоб столько злости, как молний в туче, и света. Цветаева… Отвернулась к окну, глаза прикрыла.
Да, думаю, перебирая в памяти, – а с кем говорит он? С травой, грозой, солнцем. С лошадью, псом, овцой. Людей нет: «низкий уровень психики». Разве что с мертвыми. А о ком пишет? О Тамерлане, Цезаре, о полку Игореве… Воинов пересчитывает, часовых расставляет, поит коней, чистит оружие…
Помнишь, говоришь, обернувшись ко мне (эта милая щелочка между зубами, с твоим мягким «ш»), как они называются, эти ритуальные плошки железные? Тронешь их пестиком – звон идет, а по ободку водишь, и плошка поет долго-долго. Вот так и слова у него – каждое с каждым, всей книгой. Ведь это не точность, не певчесть… А – что? Вот когда душа отлетает или вселяется – этот сдвиг происходит, это прикосновенье. В прозе. А стихи его для меня загадка.
Автобус тряхнуло, и он осел в яму. Радостно высыпали, подхватили, вытолкнули. Индийские танцы в салоне по телевизору возобновились. Главный ухарь, играя бровями, выплясывал, сужая круги к своей избраннице. Ватага его друзей разбрасывала руки и ноги во все стороны. Поразительно, мужчины, при их пластичности, в танце именно так пародийно-несуразны, этот по-детски угловатый экстаз свободных конечностей. Избранница их колыхалась, то прибавляя, то убавляя пламя. Въехали в деревушку. Все из автобуса вышли и, перейдя дорогу, сели в другой, в обратную сторону.