Адель. Звезда и смерть Адели Гюс
Шрифт:
Нет, затишье души Адели не удивляло Гаспара. Зато оно сильно заботило его. Лебеф понимал, что в этом затишье зреют новые бури. Адель дошла до того рокового предела, когда пустота личной жизни осознается особенно остро, становится особенно невыносимой. До Крюшо она никого не любила, разве только Лельевра. К Крюшо она привязалась со всем пылом стареющей, лишь чудом сохранившейся женщины. Эта любовь могла бы даже спасти Адель, и, удайся тогда их план — сорвать крупную ставку и бежать за границу, можно было бы поручиться, что Адель кончила бы свои дни в мирной буржуазной жизни. Но судьба вырвала у Адели эту последнюю возможность личного счастья. Примирится ли бывшая красавица,
Нет, на это было мало надежды. Только смерть окончательно охладит эту пронизанную пламенной жаждой жизни душу! А в особенности теперь, когда Адель лишена вот уже который год привычной сферы деятельности. Хорошо было бы, если бы ей удалось пристроиться в труппу; возврат к сцене отвлек бы ее от не погасшей под пеплом временного затишья надежды еще использовать обаяние своего тела, обаяние, утраты которого она все еще не сознавала…
Думая так, Гаспар машинально лавировал среди густой толпы, особенно стесненной в этом месте, где половину тротуара занимали столики открытого кафе. Вдруг кто-то схватил Лебефа за рукав и весело воскликнул:
— Постой, гражданин Лебеф! Куда ты так спешишь? Вот кто разрешит наш спор, братцы!
Гаспар от неожиданности сильно вздрогнул. Неожиданным было для него и это внезапное вторжение в его задумчивость, да и само обращение «гражданин», которое в то время уже начинало исчезать и удерживалось только в армии. Но остановивший его именно принадлежал к последней: это был молодой капитан Жюно, сидевший за столиком с капитанами Бертье и Мармоном.
— Рад служить, чем могу, гражданин капитан, — ответил Лебеф, оправившись от первого момента растерянности. — Но я действительно тороплюсь.
— Э-э-э! Пустяки! Да мы и не задержим! — весело отозвался Мармон. — Вот в чем дело, гражданин: ведь ты жил некоторое время в России, бывал при дворе Екатерины и, наверное, встречал там Суворова.
— Да, я встречал его и даже не раз беседовал с ним. Но это было в раннюю пору его деятельности, когда имя Суворова еще не говорило так много, как теперь.
— Но ты все-таки мог составить себе понятие о нем, как о человеке? — спросил Жюно.
— О, еще бы! Эта оригинальная личность сильно заинтересовала меня, я с напряженным вниманием следил потом за его жизнью, и мне не раз приходилось беседовать о нем с лицами, хорошо его знавшими!
— Ну, так что он за человек?
— Разве можно определить в нескольких словах такую сложную натуру, как Суворов? — ответил Лебеф.
— Нет, видишь ли, наш спор вот о чем, — пояснил Жюно. — Поговаривают об образовании новоевропейской коалиции, с Россией во главе. До сих пор Россия была занята польскими делами, с поляками уже покончили, и надо ожидать, что теперь опять возьмутся за нас. Ну, а если это так, то, конечно, во главе армии поставят Суворова. Вот мы и заговорили о нем, сначала как о полководце, потом как о человеке. Бертье уверяет, что Суворов — просто стихийная сила, что это грубый, дикий варвар, дикарь без стыда и совести, безжалостный холоп тиранов…
— О, в чем угодно, но только в холопстве Суворова никак нельзя обвинить! — воскликнул Лебеф. — Да как у вас повернулся язык выговорить подобное обвинение! Для своей гениальности Суворов двигался по службе слишком медленно, потому что не хотел угождать фаворитам императрицы. У него бывали постоянные столкновения с Потемкиным, а всесильного Зубова он просто третирует, хотя даже пятидесятилетний Кутузов считает за честь дожидаться пробуждения этого низкого временщика, чтобы собственноручно сварить ему чашку кофе и лично принести ее на подносе в спальню! Вот где холопство! А Суворов…
— А Суворов не постеснялся получить семь тысяч душ из награбленных польских имений в награду за свои зверства в Польше! — запальчиво перебил Бертье.
— Зверства! Как можно так говорить? — укоризненно заметил Лебеф. — Суворов действовал именем своей повелительницы, которой присягал в верности. Раз Россия решила покорить вечно мятежную Польшу, мог ли Суворов, верный сын своей родины, отказаться от завоевания?
— Но Суворов пролил реки крови!
— Кровь лилась с обеих сторон.
— Да, но поляки сражались за свободу, а Суворов — за порабощение!
— Ты путаешь понятия, гражданин капитан! — возразил Лебеф. — Нигде не было так мало свободы, как в Польше, и даже в России, несмотря на страшное крепостное право, мужику живется лучше, чем жилось польскому холопу. Не за идеальную свободу, не за ту свободу, ради которой встали мы, французы, бились поляки. Они бились за свободу произвола, и не польский народ, а польское владетельное дворянство восстало на Россию. Но это только так, к слову. Суворов действовал, как солдат, не раздумывая и не рассуждая, а только исполняя приказ того правительства, которому он служит. Если бы он поступил иначе, он был бы предателем и изменником!
— Он все равно — предатель и изменник перед лицом истины, так как осмелился встретить картечью народ, отстаивавший свое право на национальную самостоятельность! — пламенно воскликнул Бертье. — Надо быть зверем и негодяем, чтобы сердце не дрогнуло жалостью к людям, предпочитающим смерть рабству!
— В таком случае в твоих глазах и я тоже — зверь и негодяй, Бертье? — произнес сзади Лебефа чей-то голос.
Все изумленно обернулись и увидели невысокого, коренастого, худощавого военного, который уже некоторое время незаметно прислушивался к разговору. Этот военный был некрасив, казался изнуренным и истомленным заботами, и все-таки в его лице было нечто отпугивавшее и чаровавшее, уже во всяком случае заставлявшее забывать об обычных мерках красоты человеческого лица.
— Бонапарт! Генерал Вандемьер! — одновременно воскликнули Бертье, Мармон и Жюно. — Присаживайся к нам!
— Так как же, друг Бертье? — продолжал Бонапарт, не обращая внимания на приглашение. — Значит, и я тоже, по-твоему, — зверь и негодяй? Ведь я тоже разогнал картечью банду роялистов-повстанцев!
— Как ты можешь сравнивать! — негодующе воскликнул Бертье. — Роялисты — враги народа, которому ты служишь, а…
— А поляки — враги России, которой служит Суворов! — холодно перебил его Бонапарт, резко отчеканивая каждое слово. — Тут нет никакой разницы, друзья мои! Роялизм — такой же принцип, как и республиканизм, не более и не менее, не лучше и не хуже! Скверно, когда принцип служит лишь предлогом, лишь щитом для дурных, порочных наклонностей. Но об этом я не говорю, я беру чистое служение принципу. Если сталкиваются два враждебных принципа, — то тут нет ни правых, ни виноватых, ни героев, ни злодеев. Тут только слабый и сильный! Кто смеет сказать, что роялист не прав, если он с оружием в руках идет ниспровергать ненавистный ему принцип народоправия? Но солдату нет дела до нравственной правоты своего противника! Солдат не рассуждает, он исполняет данный ему приказ, он честно несет свою службу! Бертье! Ты знаешь, как я люблю и уважаю тебя! Но если я, генерал Бонапарт, пошлю тебя, полковника Бертье, исполнить военное поручение, а ты откажешься, сославшись на несоответствие этого поручения с твоими убеждениями, я пожму тебе руку, как честному человеку, и затем… прикажу расстрелять, как солдата, забывшего первый, священнейший долг — послушание!