Адель. Звезда и смерть Адели Гюс
Шрифт:
— Да, это похоже на тебя, Бонапарт! — ответил Бертье, добродушно рассмеявшись. — Но только, по-моему, ты не совсем прав! Роялисты, которых ты расстрелял, были бунтовщиками против нынешнего правительства, а поляки — свободный, независимый народ!
— Бунтовщиками! — с горькой усмешкой повторил Бонапарт, пожимая плечами. — Нет, Бертье, они не были бунтовщиками, когда с оружием в руках двинулись на республику, они стали ими, когда побежали от моей картечи! Если бы роялисты оказались сильнее меня, если бы они обратили в бегство моих солдат, тогда они стали бы героями. Но они — побеждены. Теперь герои — мы, а роялисты — бунтовщики! Говорю и повторяю вам: все принципы равны, все идеи одинаково святы, а, значит, все это — личное дело каждого, не имеющее никакого общественного значения. Что вы мне будете говорить о каких-то там переворотах! Разве каждый, кто ниспровергает закон, — непременно преступник? Баррас с товарищами отменили конституцию девяносто третьего года, распустили конвент, учредили
— Но он и был кровожадным злодеем! — воскликнул Жюно.
— Нет, — задумчиво ответил Лебеф, — у Робеспьера была детски-чистая, незлобивая душа, стремившаяся к добру и правде. Просто судьба привела его к такой деятельности, к которой он не был способен!
— Ты хорошо знал его? Ты был близок с Робеспьером? — быстро спросил Бонапарт, впиваясь в Лебефа взглядом.
— Я отошел от него в последнее время, но сначала мы были очень близки, — ответил Лебеф.
— Постойте, господа, — остановил их Мармон. — Вот мы и отклонились далеко в сторону! Вернемся к Суворову. Видишь ли, Бонапарт, у нас зашел спор относительно личности этого полководца, и Бертье уверяет, что Суворов — кровожадный зверь, а Жюно доказывает, что у Бертье нет оснований ставить такой приговор. Вот мы и хотели, чтобы наш спор разрешил гражданин Лебеф, который бывал в России и знавал Суворова.
— О, этот спор можно разрешить двумя вопросами! — ответил Бонапарт. — Скажи, гражданин, какую жизнь ведет Суворов?
— Это истинный спартанец! В пище и платье Суворов довольствуется только самым необходимым. Роскошь, излишества, ленивая нега неведомы ему.
— Да, таков и должен быть полководец! — задумчиво заметил Бонапарт. — Теперь скажи мне еще, как относятся к Суворову войско и знать?
— Войско обожает его, придворная знать — ненавидит.
— Вот вам полный ответ на ваш спор, друзья! — с торжеством воскликнул Бонапарт. — Если бы Суворов был негодяем и злодеем, знать обожала бы его, а войско ненавидело! Ты неправ, Бертье, ты побежден!
— До свиданья, граждане! — сказал Лебеф. — Теперь я удовлетворил ваше любопытство, и вы, конечно, позволите мне идти своей дорогой?
— Постой, гражданин, я пойду с тобой! — торопливо кинул Бонапарт, простился кивком головы с компанией и продолжал, снова обращаясь к Лебефу: — Ты зайдешь ко мне, я хочу порасспросить тебя!
Лебеф хотел ответить, что ему некогда, что его ждут, но в тоне молодого генерала слышались столько властной силы, такая твердая уверенность, что ему нет и не может быть отказа, что протест замер невысказанным, и Лебеф покорно пошел рядом с задумчивым Бонапартом.
Все было бедно, скудно и убого в той маленькой комнатке, где Лебеф, следуя молчаливому приглашению Бонапарта, присел на простом табурете. Скромная постель, большой стол, заваленный книгами, чертежами и картами, маленький шкафчик со скудным запасом белья и платья — вот и вся обстановка, если не считать еще пары стульев и рабочей табуретки.
Лебеф молча сидел, ожидая вопросов. Но Бонапарт словно забыл о госте и, заложив руки за спину, взволнованно ходил из угла в угол. Вдруг он сразу, резко остановился против Лебефа и спросил:
— Знаешь ли ты что-нибудь о тактике Суворова?
— Очень мало, — ответил Гаспар. — Ведь я — невежда в военном деле. В общих чертах могу заметить то, что тебе, вероятно, известно. В России армия набирается из крепостных, которые привыкли дрожать перед палкой помещика и в строю дрожат перед палкой командира. Это обеспечивает русской армии большую компактность состава. Русские солдаты пойдут куда угодно, полезут в огонь и воду, кинутся напролом; но если неприятелю удастся обратить их в бегство, то они побегут так же стадно, как стадно шли перед тем на врага. Суворову мало было этого, он задался целью повысить сознательность каждого отдельного солдата. И путем долгой работы ему удалось добиться того, что его солдаты не только компактны, как масса, но и сознательны, как боевая единица. При нападении и защите каждый солдат знает, что ему надо делать; он действует сообща и самостоятельно. Он страшен, как лавина, стихийно несущаяся вперед, все сокрушая на своем пути, и еще страшнее тем, что эта лавина снабжена думающим, рассчитывающим, взвешивающим мозгом!
— И ведь, исходя из этого, Суворов полагается главным образом на холодное оружие, а артиллерия у него на заднем плане? — спросил Бонапарт.
— Пожалуй, что и так, гражданин генерал, — ответил Гаспар. — Недаром Суворов постоянно твердит, что «пуля — дура, штык — молодец»! Он находит, что самый лучший стрелок, самый искусный канонир могут ошибиться, промахнуться, тогда как штыковой удар в руках надлежаще обученного солдата безошибочен.
— Вот-вот! — воскликнул Бонапарт, глаза которого засверкали радостью и волнением. — У каждого великого человека имеется свой слабый пунктик, и это то больное место Суворова, на котором я мог бы построить его разгром и свою славу! О, если бы судьба привела меня столкнуться в великом бою с этим
— Да, честолюбие — опасная вещь, гражданин генерал! — тихо заметил Лебеф.
— Вздор! — крикнул Бонапарт. — Если ты говоришь так, значит, ты не знаешь, что такое — истинное честолюбие! Вот ты недавно сказал, что трагедия Робеспьера была в том, что судьба отвела ему неподходящую роль. А знаешь, чего не хватило Робеспьеру? Честолюбия! Если бы у него было честолюбие, разве он допустил бы, чтобы его повели, словно барана, на бойню? Ну как же! Ведь он уважал закон, он подчинился народу! Скажите, какая добродетель! Да разве закон — для всех? Закон обязателен только для рядовых людей, закон — узда для черни. А вождь сам создает законы. Но не вождь — тот, кто спутывает себя той же самой уздой, которую он взял в руки для обуздания масс! Вот в чем была ошибка Робеспьера, вот в чем была его слабость, Но он и не был призван для великих дел: у него не было честолюбия, этим сказано все! Знаешь, что такое был Робеспьер? Вот стоит дом, из которого выгнали хозяина, и стоит этот дом в разгроме и мерзости запустения. Тогда приходит лакей и метет лестницу для нового хозяина, которого он не ведает, часа прибытия которого он не знает. И, когда следы разгрома убраны, когда вычищена грязь и паутина, когда заметена и устлана коврами лестница, лакей уходит. Он сделал свое дело, он не нужен. Вот этим лакеем и был Робеспьер! Он очистил путь новому хозяину, его роль была кончена. Однако хозяин все не идет. Почему? А потому, что этим хозяином может стать каждый, у кого найдется достаточно честолюбия, но именно честолюбия-то нет ни у кого! Может быть, ты думаешь, что оно есть у Барраса, у Ларейвельера, у Ревбеля, у Летурнера, у Карно? О, если все мерить их мелким, низменным честолюбием, то мне и желать нечего! В двадцать шесть лет я — генерал, я оказал важную услугу отечеству, мое имя у всех на устах! Сейчас нет в Париже человека популярнее генерала Вандемьера! Но плохо знают меня те, кто думает, что я могу удовольствоваться славой ловкого полицеймейстера! Неужели Бонапарт годен лишь на то, чтобы усмирять мятежный сброд? Неужели этот пронизанный пламенем мозг только и годится для того, чтобы восстанавливать порядок за тех, кто сам не в состоянии оградить свою власть? О, развяжите мне руки, освободите мои крылья, и я смело и гордо войду в дом, который уже стосковался без истинного хозяина! Я пронесу свое имя через весь мир, я кину его на расстояние сотен веков, я…
В дверь постучались. Бонапарт оборвал свою пламенную тираду на полуфразе, с каким-то недоумением осмотрелся вокруг и крикнул:
— Войдите!
Дверь открылась. Вошел Тальма.
— Здравствуй, милый мой Наполеон! — ласково сказал великий трагик. — А ты опять уже оседлал своего любимого конька и понесся на нем в заоблачные сферы? Твой голос разносится далеко вокруг. Но я к тебе на минутку. Ты просил… Вот пустячок…
Тальма сунул что-то в руку Бонапарту, но тот неловко взял протянутое, и три золотых монеты, звеня и подпрыгивая, раскатились по полу.
Бонапарт с веселым смехом подобрал их, кинул на стол и подошел к Тальма, чтобы сердечно обнять друга. Теперь молодой генерал сразу переменился. Исчез фанатический мечтатель, исчез пламенный, властный честолюбец; все огненное, резкое, знойное рассеялось неведомо куда, и перед Лебефом стоял теперь немного заносчивый, немного наивный, скромный офицерик, на бледном лице которого играла обаятельная улыбка.
— Да, да, гражданин Лебеф! — смеясь сказал Бонапарт, весело подбрасывая над столом золотые монеты. — Вот они, вечные контрасты жизни! Сидишь, бывало, и упиваешься гордыми мечтами, побеждаешь в грезах весь мир, утопаешь в славе, а потом очнешься от мечтаний и примешься замазывать чернилами дырки на сапогах. Да! Если бы не друг Тальма, я, наверное, умер бы с голода. Ах, я и не знаю, как и благодарить тебя, дорогой мой, за эти деньги! Мне необходимо быть на вечере у Барраса, но как я ни равнодушен к вопросам туалета, а тут уж пришлось серьезно задуматься!