Адская бездна. Бог располагает
Шрифт:
Участь этого ребенка, явившегося в мир, который я собираюсь покинуть, сейчас всецело зависит от меня. Я могу оставить эту девочку на произвол рока, чтобы она, подобно мне самому, стала отверженным безродным существом, сиротой, не знающей ни отца, ни матери. Но я же мог бы вырастить ее, полюбить, спасти. Что, если попробовать? Однако я совсем уже собрался умереть, так стоит ли менять свои намерения?
Ба, о чем речь! Я столь же мало держусь за смерть, как и за жизнь. И потом, из-за чего, собственно, я решил умереть? Из-за того, что здесь мне более нечего делать. Но если я захочу, вот и цель, которой мне не хватает
Что я сделаю из этого младенца? Исчадие погибели, ангела добродетели? Дездемону или леди Макбет? Согласно воспитанию, данному мной, чувствам, что я ей внушу, направлению, которое я придам ее помыслам, она станет детищем тьмы или света, самой невинностью или воплощением порока, существом с крыльями либо с когтями. Я пытался узнать, дочь она мне или нет, но если я ей не отец, что из того – я им стану! Какая разница, является ли она моим чадом по крови, если ей суждено стать созданием моей мысли! Это ведь гораздо заманчивее! Велика ли важность, что поэты и скульпторы прославляют себя, населяя свои книги бесплотными тенями или воздвигая на пьедесталах бездушные формы! Я значу больше, чем Шекспир и Микеланджело, ибо я – поэт и скульптор душ человеческих!
Итак, решено. Дитя, я тебя удочеряю. Мне было бы скучно в одиночку начинать жизнь заново. Но мне будет забавно начать ее вместе с тобой. Я вышвырнул свою жизнь в окно, а ты нашла ее и подобрала. Возьми же ее, я тебе ее дарю».
И вот Самуил хладнокровно взял бритву, засунул ее обратно в футляр, спустился вниз и приказал подать ему лошадей на следующее утро в половине восьмого.
Поднимаясь по лестнице обратно в свою комнату, он сказал себе:
«Когда Тобиас от имени барона предупредил меня, что мне дается двенадцать часов на то, чтобы скрыться, было ровно семь. Мне любопытно проверить, действительно ли у папаши Юлиуса хватит духу выдать меня властям. К тому же бегство мне не к лицу. Я уеду лишь в том случае, если до половины восьмого за мной не придут».
На следующий день, когда часы прозвонили семь тридцать, барон все еще не подавал признаков жизни.
В эти минуты на уме у барона фон Гермелинфельда была другая тяжкая забота.
Самуил сходил к ректору за паспортом, и тот с изумительным проворством подписал и выдал ему этот документ, вне себя от счастья, что избавляется от подобного студента.
Когда подали лошадей, Самуил захватил с собой те немногие деньги, что имел, сумку и дорожный сундук велел погрузить в экипаж и сам уселся туда, держа на руках малышку, закутанную в его плащ.
– На Париж! – крикнул он вознице тем же тоном, каким Наполеон должен был скомандовать: «На Москву!»
LXXIII
Адская
В ту минуту, когда Самуил крикнул кучеру «На Париж!», Гретхен быстрыми шагами входила в свою хижину близ Эбербахского замка.
Откуда она возвратилась?
При взгляде на нее можно было догадаться, что она проделала немалый путь. Ее башмаки были все в пыли, а платье изодрано. Ее глаза, тусклые, ввалившиеся, говорили о том, что она провела ночь без сна.
Казалось, она едва держится на ногах от усталости.
Войдя в хижину, она увидела, что там никого более нет.
– Как! – закричала она в ужасе. – Неужели госпожа ушла? У нее и сил настоящих не было, разве что те, которые дают бред да лихорадка. Боже правый! Или она вернулась в замок? Надо сбегать туда.
Она собралась бежать, но вдруг заметила на столе листок бумаги.
На нем виднелось несколько строчек, кое-как нацарапанных карандашом.
– Что это за бумага? – прошептала Гретхен.
Она взяла ее и стала читать:
«Ты мне сказала, что ребенок умер. Я была без сознания, а очнувшись, не нашла рядом ни его, ни тебя. Тем лучше! Ребенок мертв, стало быть, и мне можно умереть. Если бы он выжил, я была бы принуждена остаться жить. Теперь же я смогу соединиться с Вильгельмом и моим отцом. Твоей и моей душой заклинаю: сохрани вечную тайну!»
У Гретхен вырвался крик.
– Что я натворила? – ужаснулась она.
И бегом бросилась в замок.
Там она застала барона, возвратившегося из Ашаффенбурга, и Юлиуса, только что прибывшего из Гавра. Оба были в полном отчаянии.
Они собирались пуститься на поиски Христианы.
За полчаса до приезда Юлиуса один из слуг видел, как она возвратилась в замок, двигаясь, словно призрак, поднялась в свои покои, затем почти тотчас вновь спустилась и вышла.
Юлиус бросился в спальню Христианы. Постель была не смята. Она не ложилась.
На камине, в том же месте, где семь месяцев назад Юлиус оставил свое прощальное послание, он увидел запечатанный конверт.
Юлиус торопливо разорвал его и вынул письмо. Вот что он прочел:
«Мой Юлиус, прости меня. Твой приезд меня убивает, и все же я умираю только потому, что люблю тебя. Ты бы теперь меня разлюбил, возможно даже, стал бы презирать; наш ребенок умер. Ты сам видишь, мне лучше не жить».
– Отец! – простонал Юлиус, будто громом пораженный.
Барон бросился к сыну. Тот протянул ему письмо.
– Не падай духом, – сказал барон. – Может быть, еще не поздно. Мы найдем ее.
– Давай же искать! Скорее! – вскричал Юлиус, охваченный почти судорожным страхом.
Именно в это мгновение появилась Гретхен.
Юлиус бросился к ней:
– Где Христиана? Ты видела Христиану? Ты не знаешь, что с ней?
– Я ищу ее, – отвечала Гретхен. – Ее здесь нет?
– Ты ее ищешь? Почему? Значит, ты ее видела? Она заходила в твою хижину?
– Нет, – помолчав, произнесла Гретхен. – Но ведь ее все ищут.
– О, но как же иначе? – в отчаянии воскликнул Юлиус. – Гретхен, она хочет умереть.