Адская бездна. Бог располагает
Шрифт:
Самуил усмехнулся.
В это время музыканты стали занимать свои места в оркестре, зрители начали заполнять зал: антракт должен был вот-вот закончиться.
– Вот и третий акт начинается, – сказал Самуил, – ваш брат открывает дверь в ложу. Вечером я приду к вам, приведу с собой Юлиуса, и вы его простите. После всего, что вы мне сказали, я уверен: так и будет.
Он поклонился певице и вышел, столкнувшись в дверях с Гамбой, входившим туда.
«Она влюблена в Юлиуса! – думал он. – Теперь она у меня в руках».
– Почему у тебя такой торжествующий вид? – вдруг услышал он и, подняв голову, увидел перед собой Юлиуса.
– А, так ты приехал? – спросил Самуил.
– Только что, – отвечал Юлиус.
– Направляешься
– Нет.
– Так в свою собственную?
– Нет. Давай прогуляемся здесь.
Они двинулись по фойе, где на каждом шагу с ними заговаривали приятели – дипломаты, депутаты, журналисты, все сплошь с именами, известными в политике или в литературе. Мимоходом завязывались беседы – та легкая, живая болтовня, что характерна для Франции, где принято перескакивать от одного предмета разговора к другому с проворством, позволяющим за пять минут поговорить об искусстве и судьбах цивилизации, о человечестве и женщинах, о Боге и дьяволе.
Положение графа фон Эбербаха как лица официального нимало не препятствовало самому что ни на есть вольному обсуждению политических вопросов. Во Франции спорят смеясь, противники жмут друг другу руки и, во всем, что касается высших принципов, оставаясь врагами, приятельски болтают в театральных фойе, называя друг друга на «ты» даже накануне революции, во время которой им предстоит обмениваться выстрелами, оказавшись по разные стороны баррикад.
Немного поговорили и об опере. Критики и музыканты находили, что это худшая партитура Обера. Светская публика и украшавшие фойе бюсты великих людей этого мнения не разделяли.
Зазвонил звонок, и фойе и коридор мгновенно опустели.
– Пойдешь в зал? – спросил Самуил.
– Зачем? – пожал плечами Юлиус. – Лучше здесь посидеть, и музыки отсюда не слышно.
– Хорошо, – промолвил Самуил, – тем более что я не прочь на минуту-другую остаться с тобой наедине. Мне тебя надо побранить по поводу Олимпии.
– Прошу тебя, не надо. Ненавижу препирательства, любой спор меня утомляет.
– Тем хуже для тебя, – возразил Самуил. – Не надо было ввязываться в отношения, которых ты не хотел продлевать и сохранять. Ты и меня в них впутал; я был в авангарде твоего наступления, предшествовал тебе, возвещал твое приближение, а теперь ты меня покидаешь и отступаешь с полдороги. Как ты полагаешь, что теперь синьора Олимпия может подумать обо мне? Что за роль ты меня заставил играть? По крайней мере изволь объяснить мне твои резоны. Что она тебе сделала? Она была тебе так по сердцу, какого же дьявола ты во мгновение ока взял и разочаровался? Она не стала менее красивой, чем была месяц назад. Лицо у нее все то же, тогда почему твои глаза не остались прежними?
– Откуда мне знать? – досадливо отозвался Юлиус. – Я любил ее, но больше не люблю, вот и вся правда. Что до причин, то спроси о них у той таинственной силы, которая велит растениям цвести и увядать. Нет сомнения, что к этой женщине я питал особенное чувство, ведь она мне напомнила Христиану. Ты говоришь, она осталась прежней? Нет, она уж не та. Я любил ее, пока она для меня оставалась тем, чем была в первый миг встречи: таинственным существом, образом из прошлого, воплощенным воспоминанием. Но когда я стал видеться с ней каждый день, она превратилась в женщину. Живую женщину. Особое, отдельное существо, уже не просто отражение, портрет другой. Я продолжал бы боготворить ее, возможно, я бы и женился на ней, если бы она продолжала быть такой, какой я желал ее видеть. Но для этого нужно было, чтобы она всегда походила на умершую, оставалась неподвижной, осязаемой тенью, которую я мог бы созерцать и которая не менялась бы. Увы! Она живет, она говорит, больше того, еще и поет! Ох, Самуил, дорогой мой, можешь говорить, что я мечтатель, что я болен, безумен, но это изумительное пение, божественное пение, которое вас всех так пронимает, меня выводит из себя, как самая отвратительная фальшь: для меня этот
– Таким образом, – подытожил Самуил, – твой главный упрек ей состоит в том, что она живая?
– Да, – отвечал Юлиус. – Я люблю только ту, мертвую.
– Ты зол на нее, что она живая? – настойчиво повторил Самуил. – Обижен на статую за то, что в ней есть душа? А что если эта душа, за которую ты готов ее упрекать, полна тобой? Что, если одним тобой она и жива?
– Что ты хочешь сказать? – спросил Юлиус.
– Я хочу сказать, что она любит тебя!
– Любит? Меня?
– Да, и ревнует к принцессе! – продолжал Самуил, нанося решающий удар и зорко следя за впечатлением, произведенным на Юлиуса подобным откровением. – Ну что? Тебя это вовсе не трогает?
– Меня это ужасает, – заявил Юлиус.
– Как так? – воскликнул обескураженный Самуил.
– Мне не хватало только быть любимым женщиной вроде Олимпии. Мой бедный друг, да посмотри же на меня хорошенько. Я слишком устал, слишком печален и разочарован, чтобы не бояться страстей. Все, что мне теперь нужно, это покой и забвение. Боже мой, ну чего ты от меня хочешь! Чтобы я женился на ревнивой, порывистой, волевой женщине?
Самуил проницательно заглянул ему в глаза.
– Так ты любишь принцессу? – спросил он с тревогой. – Ты, чего доброго, задумал ее взять в жены?
– Я никогда более не женюсь, никто, кроме Христианы, не мог бы носить мое имя. Лишь та могла бы его получить, которая являла бы собой ее совершенный образ. У Олимпии ее лицо, но совсем другая душа. Стало быть, это имя не для нее. Что до принцессы, то ее внезапный приезд меня удивил и раздосадовал. Мне ничего от нее не нужно, я ее не люблю и не боюсь. Она может сделать так, что меня отзовут отсюда. Но моя карьера меня не слишком заботит. Я достаточно богат, чтобы ни в ком не нуждаться, а в ремесле посла нет ничего особенно занимательного. Надо, подобно тебе, никогда не быть им прежде, чтобы хотеть им стать. Поэтому ничто не вынуждает меня обхаживать принцессу, кроме разве отвращения к откровенному разрыву, влекущему за собой вражду и душераздирающие драмы. Я сохраняю эту связь не из любви, а из равнодушия.
Такая апатия привела Самуила в ужас.
– Ну нет, – сказал он, – долг велит мне тебя встряхнуть. Ты засыпаешь в снегу. Это верная смерть.
– Тем лучше, – обронил Юлиус.
– Но я, – возразил Самуил, – я-то не могу потворствовать самоубийству. Ну же, проснись. Навести Олимпию. Право, она никогда не была так хороша…
– Мне-то что за дело?
– Никогда еще она так не напоминала Христиану.
– Тогда тем более мне не следует видеться с ней. Я снова подпаду под обаяние этого наружного сходства, а назавтра действительность вступит в свои права и заставит меня расплачиваться за минутный самообман.
– В таком случае зачем ты пришел сюда сегодня?
– Чтобы встретиться с тобой, – отвечал Юлиус. – Ты не забыл, что на этот вечер назначено третье заседание вашей венты, на которую ты меня водил уже два раза?
– Еще слишком рано, – напомнил Самуил. – Заседание начнется не раньше полуночи. Мы отправимся туда после спектакля.
– Давай уедем сейчас же, – настаивал Юлиус. – Проведем время там, где тебе угодно, но здесь я не хочу задерживаться, на то есть причина.
– Какая?