Адские машины желания доктора Хоффмана
Шрифт:
И теперь в наш первый вечер, когда заходящее солнце покрывало магической позолотой им бабки и плечи вместе с их словно, сошедшими с греческих ваз профилями, я вдруг вновь почувствовал тот странный, чуть благоговейный трепет, который уже испытал на клиросах и в нефе леса, ибо нас опять окружали огромные, равнодушные формы. Я чувствовал, что уменьшаюсь и слабею. Вскоре я был уже не более чем уродливой, безобразной куклой, неуклюже покачивающейся на двух чахлых ножках, столь нелепо задуманной и отвратительно функционирующей, что порыв ветра мог опрокинуть меня вверх тормашками, столь лишенной изящества, что при ходьбе, казалось, из меня доносится отчетливый скрип ржавых шестеренок и колесиков, такой тихоходной, что наши хозяева могли меня догнать в мгновение ока, поскольку я к тому же мог, чего доброго, оказаться достаточно глуп, чтобы попытаться от них сбежать. А взглянув на Альбертину, я обнаружил, что, несмотря на свою обычную красоту, она тоже превратилась в куклу — восковую куклу,
Когда со мной заговорил гнедой, я ответил ему на своем родном языке, потом перешел на французский, на уже полузабытый птичий язык речного народа, на свой корявый английский и, наконец, на еще более убогий немецкий. Где-то в самой глубине его гортани что-то громко заурчало, вероятно, в знак восхищения моими способностями производить бессмысленный шум, и теперь уже Альбертина произнесла — среди прочих языков, идентифицировать которые мне было не под силу, — несколько фраз на китайском и арабском. Но гнедой пожал плечами, заставив сливаться на них калейдоскопические волны цветов, и, крепко зажав меня в своем могучем кулаке, молча принялся детально осматривать мое тело, а серый в яблоках занялся тем временем изучением Альбертины.
Вскоре они обнаружили, что одежда с нас снимается, и зрелище этих колышущихся съемных кожурок вызвало мелодичные взрывы смеха среди племени, чья порода привычна к ношению расшитой в муках одежды, столь точно подогнанной по фигуре, что снять ее можно, лишь очистив, как яблоко, спину. Став на лошадиный манер на колени, гнедой и серый в яблоках принялись щупать, мять, вытягивать, по возможности сгибать и разгибать каждую часть наших тел, особенно же — наши раздвоенные, хрупкие нижние половинки, ибо им не с чем было сравнить Две Добрые Старые Ноги. Более всего изумили их ступни; судя по громким восклицаниям, они отнеслись к ним с большой подозрительностью. Тут с топором припылил какой-то жеребчик, и я сообразил, что гнедой собирается отрубить одну стопу, чтобы, покрутив ее у себя в руках, исследовать потщательнее. С пристрастной заинтересованностью я отметил, что он воспринял невольно вырвавшийся у меня крик как знак преступившего границы приличия протеста и махнул рукой, чтобы томагавк унесли. На его лице промелькнуло выражение напряженного любопытства, и он тут же засыпал меня свежим градом вразумительных, как радиопомехи, вопросов. Но как отвечать, я не знал и потому ограничился каким-то бормотанием, ибо еще не ухватил суть бессловесной природы их языка, и он, оставив вскоре все попытки заговорить со мной, вновь склонился надо мною, чтобы пересчитать пальцы на ногах, восклицая при этом что-то по поводу моих ногтей, которые, по-видимому, особенно его впечатляли.
Когда стемнело, они, чтобы осветить площадь, принесли вставленные в железные светильники пылающие факелы и оставили нас лежать навзничь на подмостках, пока гнедой правил вечерню. Служба включала в себя декламацию соответствующих мест из писания и молитвы. На зачтение их писания in toto [28] уходил целый год, завершавшийся смертью и воскрешением Священного Жеребца в зимнее солнцестояние. Сорокадневный траур сменялся трехдневными празднествами, и весь цикл закручивался заново. Теперь из-за одного из тех временных метастазов, что постоянно случались в Смутное Время, мы попали им в руки как раз тогда, когда они заново переживали ежегодно возвращающийся из безвременной среды, регламентировавшей все их деяния, период, в который Священный Жеребец из глубин своего сострадания учит их искусству татуировки, с тем чтобы наперекор грехам своего отца, лишившим их возможности обрести истинно лошадиную форму, они могли бы по крайней мере носить на своей видоизмененной коже лошадиные очертания. И сегодня служба шла на текст: ПЕРЕДАЧА БОЖЕСТВЕННОГО ИСКУССТВА НОМЕР ОДИН. Хотя она имела для них не больше и не меньше значения, чем любая другая стадия их теологической драматургии, ибо все эти стадии до единой были предельно значимы, все же она наложила особый отпечаток на природу гостеприимства, которое они в конечном счете нам оказали. Ибо их ритуал ни в коем случае нельзя было упрекнуть в негибкости; он мог быть переделан и расширен, чтобы включить в себя любой новый элемент, с которым ему доведется столкнуться. Как включил он в себя набеги диких лошадей, так же в конце концов подстроили его, чтобы вписать и нас. Но это произошло позже.
28
В целом (лат. ).
По своей природе ПЕРЕДАЧА БОЖЕСТВЕННОГО ИСКУССТВА НОМЕР ОДИН относилась к наименее хореографическим из чтений, хотя ее постановка и оказалась достаточно впечатляющей. Как бы там ни было, зрелище вызывало благоговейный трепет.
Первым делом собравшиеся женщины начали отбивать копытами смягченный, чуть подавленный ритм, и служка, каурый жеребенок, церемонно внес на сцену деревянный поднос, на котором лежали хлыст, кисть, блюдце, наполненное черной жидкостью, и какой-то неведомый мне металлический инструмент. Он опустился на колени перед гнедым, который поначалу казался
По мере нарастания темпа и громкости производимой им и его прихожанами музыки росло и возбуждение гнедого. Он казнился и вопиял об искуплении. Он стенал, уничижался, пререкался с самим собою, пока наконец не схватил хлыст и не принялся охаживать себя по бокам с таким рвением, что на них тут же проступила кровь. Завидев кровь, некоторые из женщин впали в странное, замкнутое на себя исступление. Из-под хвоста у них толчками выбивалось голубое пламя, они вставали на дыбы, молотили по воздуху копытами, а из их сведенных судорогой глоток вырывалось конвульсивное ржание. Но когда Кантор, отбросив хлыст, опустился, закрыв лицо, на землю в позе полнейшего самоотречения, все до единого трепетно смолкли, и я увидел, что даже матерые мужчины плачут.
Тогда на сцене появился второй актер и составил с ним дуэт. Вперед вышел белый кентавр. Непрекращающееся ритмическое сопровождение изменилось и теперь своим ритмом напоминало вальс. Белый оказался обладателем чарующего тенора, и, хотя я вычитывал смысл лишь из музыкальных тонов издаваемых звуков, я понял, что поет он о прощении, а баритон умоляет, чтобы ему дозволено было пострадать еще. Но милость тенора была неумолима. Наконец он взял с подноса кисть и металлический предмет, который, как я теперь разглядел, являл собою разновидность долота, раздвинул пряди волос гнедого, заголив ему спину, обмакнул кисть в блюдце с чернилами и совершил ею несколько откровенно стилизованных жестов над подставленной плотью коленопреклоненного гнедого, который в ответ впал в такое заразительное исступление, что оно захватило и большую часть присутствующих, и вот среди шумных рыданий, безудержного смеха и повсеместных проявлений самой горячечной радости служба закончилась мощным взрывом, и изо всех представленных там кишечников щедрым потоком излился навоз — исключая наши с Альбертиной.
После того как Бог посетил их, женщины отправились по стойлам за метлами и деревянными бадейками, чтобы смести все удобрение в кучи, из которых они потом будут удобрять поля, так как у них ничто не пропадало втуне. Пока женщины при свете факелов занимались уборкой, Кантор и Мастер Татуировки вновь занялись нами. Теперь они в основном прощупывали наши интимные органы и, казалось, почувствовали себя увереннее, обнаружив знакомые формы, пусть даже и помещенные между такими необычными ногами. Белый кентавр глубокомысленно засунул три сложенных вместе пальца Альбертине во влагалище и, склонив голову набок, рассудительно вслушивался, как она вскрикивает. Он опустил морду и принялся обнюхивать ее со всех сторон. Его работящие ноздри обшарили каждый дюйм ее кожи, и время от времени он лизал ее, чтобы нёбо подтвердило достоверность собранных носом сведений. Теплое дыхание и шероховатый язык щекотали ее, и она потихоньку начала смеяться, а когда гнедой последовал примеру белого и начал обнюхивать меня, то и я недолго мог удержаться от смеха, хотя смех мой граничил с истерикой.
Оба старейшины подняли головы и пустились в обмен отрывистыми, лающими репликами, получивший следующее завершение. Нас в целости и сохранности перенесли в стойло гнедого и уложили там на стол, с которого его жена, когда нас внесли внутрь, в спешке убрала оставшуюся с ужина посуду. За нами ввалились и остальные селяне, так что набралась изрядная толпа — все мужчины, женщины и дети поселка собрались в этой огромной комнате. Когда я попытался перебраться по широкой дубовой столешнице, чтобы быть поближе и в случае чего защитить Альбертину, гнедой одной рукой, словно муху, придавил меня к столу. Сила его была безбрежна. Белый тем временем раздвинул ей ноги и занялся обследованием волей-неволей предоставленной ему щелки, очевидно сравнивая ее с размером своего разбухшего органа, который скорее подходил коню, чем человеку. Тем не менее он подтянул ее к краю стола и после отвратительной борьбы проник в нее.
Охваченная изумлением аудитория негромко ржала и била копытами, а затем все мужчины один за другим овладели ею. Вскоре вся Альбертина была заляпана кровью, но после первого вскрика больше она не кричала. Я боролся и кусал гнедого, но он по-прежнему не пускал меня, хотя и бормотал что-то про себя, видимо удивляясь очевидным узам, существовавшим между двумя особями вида, который, вероятно, представлялся ему самой низшей разновидностью лошадей. Всех заливал ярко-красный свет, и татуировки на их спинах вели в нем свои dances macabres. [29] Казалось, ни один из них не вынес из этого акта ни малейшего удовольствия. Они принимались за дело угрюмо, будто из чувства долга.
29
Пляски смерти (лат. ).