Адские машины желания доктора Хоффмана
Шрифт:
А я не мог ничего поделать, только смотреть и страдать вместе с ней, ведь я по собственному опыту знал муки и унижения изнасилования. Но меня кентавры в этом плане оставили в покое — то ли потому, что я не мог предложить им достаточно широких возможностей, то ли потому, что этот тип случки был им неизвестен. Где-то в глубинах моего рассудка вспыхнул и погас дразнящий образ — девушка, затаптываемая конями. Я не мог вспомнить, где и когда видел эту ужасную сцену, но воспоминание о ней было донельзя ярким и неотвязным, а в мозгу моем голос — надтреснутый, хриплый, испитой голос мертвого хозяина порно-шоу — говорил мне, что я, пусть о том и не ведая, так или иначе был подстрекателем этого ужаса. Мои муки и смятение возросли сверх всякой меры.
Пока мужчины занимались этим нескончаемым чудовищным изнасилованием, гнедой выстроил в очередь женщин, и я понял, что не останусь вне этой дикой игры. Но со мной они обошлись не в пример менее сурово, ведь они уважали мужское начало и принижали начало женское. Итак, подразумевалось,
В кентаврах была заложена глубоко мазохическая жилка. Они не ограничивали использование хлыста только религиозными целями, но постоянно применяли его и к самим себе, и друг к другу, используя малейшее реальное или воображаемое прегрешение как повод для бичевания. Предметом гордости служила для них толщина соломенного тюфяка, которым ты мог ограничиться в качестве подстилки для сна. Им нравилось ощущать прикосновение горячего железа к своим щеткам, когда жрец подковывал их, поскольку Священный Жеребец научил их кузнечному искусству, а если бы он предписал им трензели и уздечки, усеянные обращенными внутрь зубцами, они бы с помпой носили их. Кентаврам были присущи все достоинства и недостатки, подобающие героическому стилю.
Гнедой обслуживал Альбертину последним, пока Мастер Татуировки подменял его, прижимая меня к столу. Из всех насильников гнедой оказался самым бесстрастным. Потом все молча разошлись по домам, и в стойле осталась только семья гнедого. Его супруга, чалая кобыла юноновой стати, повесила на крюк над огнем большой котел с водой, и я подумал, уж не собираются ли они в завершение вечеринки живьем нас сварить. Но гнедой фыркнул, обтерся клоком сена, взял с высокой полки переплетенную в кожу книгу и уселся перед огнем. Трое детишек — паренек, по человеческим меркам, лет двенадцати, если судить по тому, что он не был еще подкован; самочка лет пятнадцати, наполовину лесная нимфа, наполовину — паломино [30] ; и совсем маленький жеребеночек, кобылка, которая еще не очень хорошо представляла, как обходиться со своими четырьмя ногами, — выстроились перед ним в ряд, опустились на передние ноги и начали отвечать ему катехизис.
30
Паломино — популярная на юго-западе США порода лошадей (от испанского paloma — голубка).
Девушка была уже полностью укутана вязью из лошадей и лоз, отчего казалось, что смотришь на нее через виноградник, но над мальчуганом художник только-только начал работать, из всего рисунка набросав на детской коже пока лишь силуэт центральной фигуры — вставшего на дыбы жеребца. Каждое утро после молитвы сын гнедого отправлялся к Мастеру Татуировки, и каждый день к рисунку добавлялось что-то новое, так что прямо у нас на глазах, пока мы там жили, живой картинке было суждено обретать все большую и большую выразительность; а мы могли отмечать течение времени по цепко расползающимся по его спине усикам и завиткам. Отец задавал вопросы, а дети давали на них диктуемые ритуалом ответы; казалось, про нас они забыли, и я переполз по столу к Альбертине. Она была без сознания. Я обнял ее и зарылся лицом в ее несчастные волосы.
Пропорции стойла и живших в нем существ лишь немногим превосходили масштабы, свойственные человеку, но как раз это незначительное излишество в габаритах абсолютно всего вкупе со сверхчеловеческой силой и не допускающей никаких послаблений серьезностью наших не то хозяев, не то захватчиков заставляли меня чувствовать себя ребенком во власти скорее уж непостижимых взрослых, а не людоедов. Даже в самом изнасиловании присутствовал элемент своего рода наказания, которое, похоже, сильнее ранило наказывающего, чем наказываемого, хотя я так и не знаю, за что они ее наказывали, разве что за то, что она была женщиной в беспрецедентной для них степени. И вот когда чалая кобыла отвлеклась от хлопот с очагом и увидела, как я скорблю над своей, как она, вероятно, думала, откинувшей копыта возлюбленной, она отнюдь не переменила свое настроение, а просто-напросто дала волю материнскому инстинкту — подошла и взглянула на Альбертину, после чего произнесла несколько громких,
Кобыла опять заговорила с мужем, а потом обратилась с вопросительной интонацией и ко мне. Я решил, что она, должно быть, спрашивает, не супругой ли мне приходится Альбертина, и поэтому ответил ей примерно теми же звуками, но в категорически утвердительной форме. Она, похоже, была ошарашена, но тут же улыбнулась нам нежнейшей улыбкой и, уложив рядком, укрыла соломой, под которой мы и замерли под негромко бубнящий над нами катехизис.
Ночью кобыла, должно быть, о многом переговорила со своим мужем, по крайней мере поутру он явился к нашему лежбищу и принялся униженно целовать мне ноги, поскольку Альбертина была моей супругой и, следовательно, собственностью, а посему он должен был испросить моего прощения. Из глаз его текли слезы. Из-за меня он исстегал себя хлыстом. Потом он ушел проводить утреннюю службу, а когда вернулся, я уселся завтракать вместе со всем семейством на где-то раздобытый кобылой специально для меня деревянный обрубок, все же мужчины уселись, если можно так выразиться, на корточки и по-деревенски ели руками с деревянных блюд, а женщины дожидались, пока мужчины завершат свою трапезу, чтобы в свою очередь приняться за еду. Но Альбертина не могла пошевельнуться, а тем более встать с постели и с трудом сделала пару глотков, когда я попытался напоить ее молоком.
Их рацион отличался поистине сельской простотой. Женщины перетирали зерно в каменных ручных мельницах и пекли плоские, напоминающие тортилью лепешки, они ели их с собранным в лесных бортях медом, в котором к тому же умели сохранять самые вкусные и нежные фрукты. Иногда поджаривали на раскаленных углях початки кукурузы. Утром и вечером доили в деревянные бадейки кактусы, сквашивали молоко, получая из него кислый, но бодрящий и подкрепляющий напиток, а также приготовляли плоские белые сыры, отличавшиеся нежным сладковатым привкусом и крошащейся текстурой. Они возделывали фруктовые сады и огороды, на которых выращивали разнообразные корнеплоды; травянистые растения собирали в лесу, как и грибы, которые особенно любили есть сырыми, сдобрив растительным маслом и уксусом. Из ягод они приготовляли сладкий сироп, но Священный Конь не раскрыл им алкогольных тайн, и поэтому их религия оставалась не более чем спартанской, трезвенной вариацией на дионисийские темы, а плоды лоз шли лишь на джемы и, в виде уксуса, на заправки для салатов. Умеренность вегетарианской диеты обеспечивала им стальные мускулы и безукоризненные ослепительно-белые зубы. Умирали они только из-за несчастных случаев или от старости, а старость приходить к ним не спешила.
Но спокойной их жизнь была лишь на первый взгляд. Каждый день недели, так же как и каждую в году неделю, озаряла для них непрерывная божественная драма, разворачивающаяся в голосах певцов и в круговороте года, так что жили они в общем-то в драматургической атмосфере. Это придавало женщинам некое достоинство, которого иначе они были бы лишены, ибо даже самое незначительное домашнее занятие — когда они убирали навоз, приносили из родника воду, вычесывали вшей из грив и хвостов друг у друга — представало будто разыгранным в божественном театре, и каждая кобыла вроде оказывалась воплощением архетипической Суженой Кобылы, например, когда та чистила Небесное Стойло; и пусть даже Суженая Кобыла была всего-навсего кающейся грешницей, без нее все же никак было не обойтись страстям Священного Коня.
Вследствие этого целый день, с первой и до последней минуты, они оставались поглощены все до единого — и мужчины и женщины — своей работой; они ткали и покрывали вышивкой богатейшую ткань мира, в котором обитали, и, как всегда случается с Пенелопами, работе их не было видно ни конца ни края. Главным в их деятельности казалась ее бесконечность, ибо в конце года они распускали свою пряжу, а затем с солнцеворотом после кратчайшего в году дня вновь принимались за работу. И центральной точкой, где сплетались все нити мира, было дерево-лошадь на Святом Холме, поскольку оно являлось живым скелетом Священного Жеребца, оставленным в качестве властного напоминания о себе самим божеством; их поведение регулировалось тем, как дерево реагировало на время года, а Священный Жеребец умирал, когда с него опадали листья. И, однако, при всей своей святости дерево это служило всего-навсего своего рода человекообразными растительными часами, ибо оно лишь сообщало им, когда надлежало исполнять ту или иную хоровую кантату. Ведь, как я говорил, их драма была достаточно всеобъемлющей, чтобы сохранять предельную гибкость, и, если бы дерево однажды ночью в щепы разнесла молния, Лошадиная Церковь вобрала бы это событие в новую мутацию своего центрального мифа — после разве что периода некоторой переориентации.