Адские машины желания доктора Хоффмана
Шрифт:
Их было четверо: один гнедой, другой вороной, серый в яблоках, а последний — белоснежный, без единого пятнышка, в то время как внушительные торсы в общем-то отливали бронзой, хотя издалека и казалось, что чуть ли не пауки оплели своими сетями им плечи, набросив на них запутанную чересполосицу гирлянд, напоминавшую туго обтягивающие ажурные вязаные кофточки. Волосы у всех спадали вниз по спине прядями соответствующего их лошадиной масти цвета: рыжие, черные или белые; черты же лиц несли на себе деспотический отпечаток самого что ни на есть сурового, чисто классического чекана. Носы отличались такой прямизной, что по ним можно было скатить вниз шарик ртути, а губы смыкались в суровую, повелительную складку. Все были чисто выбриты. Гениталиями они оказались снабжены на человеческий лад, у основания живота; поскольку они были животными, они не испытывали никакого стеснения, но поскольку они были также и людьми, даже если об этом не догадывались, их переполняла гордыня. А когда, сложив на груди руки, они припустили рысью в нашу сторону, пологие лучи заходящего солнца вызолотили их, превратив в подобие шедевров древних греков, рожденных во времена, когда среди простых смертных разгуливали боги. Они,
Добравшись до холма, они повернулись лицом к дереву и трижды испустили в унисон необычайно пронзительное ржание, при этом каждый отвалил изрядный шмат навоза. После чего гнедой душераздирающим баритоном завел какую-то жреческую песнь или священное песнопение, отчасти напоминающее по стилю ортодоксальные еврейские, но приправленное толикой весьма драматической мимики. Это был час, когда Священный Жеребец в пламенной форме Солнечного Коня вступал в Небесное Стойло и задвигал за собой на ночь засовы; и гнедой возносил хвалу тому, что день подходит к концу, поскольку, следуя их теологии, каждое событие физического мира обусловлено непрестанной милостью Священного Жеребца и непрестанным же искуплением его паствой несказанного греха, свершенного на заре времен, но неумолимо возобновляющегося каждый год. Но тогда я ничего этого еще не знал. Гнедой использовал свой голос как музыкальный инструмент, и я, не понимая языка, счел, что в его песне нет слов. Соблюдая должные интервалы, остальные кентавры время от времени тоже подавали свои голоса, полифонически сплетая их в величественный контрапункт и при этом отбивая копытами по дерну ритм. Все это производило колоссальное впечатление.
Закончив, гнедой склонил голову, чтобы показать, что моления подошли к концу. Проседь припорошила ему черную гриву и хвост, а на лице проступали следы прожитых непогожих лет, что только усугубляло его героическую красоту. Потом он обратился к нам с Альбертиной с россыпью глубоких раскатистых звуков.
Но мы не смогли понять ни единого слова, и объяснялось это, как я сообразил, немного обучившись их речи, тем, что в ней не было ни грамматики, ни словаря. Она была не более чем игрой звуков. Требовались острое ухо и тонкая интуиция, чтобы мало-мальски в ней разобраться; казалось, что она естественным образом произросла из песнопений, в которых звучали те писания, которые они считали жизненно важными для самого продолжения их существования.
Заметив наше замешательство, гнедой пожал плечами и жестом показал нам, чтобы мы бросили оружие. Мы послушались его, и он опять же жестами скомандовал, чтобы мы оседлали серого в яблоках и вороного. Я пантомимически возразил, выражая жестами, что мы недостойны ехать на них верхом, на что он улыбнулся и без слов объяснил нам, что, несмотря на нашу недостойность, нам все равно придется на них водрузиться. Только много позже, узнав, что мы были наездниками двух князей их церкви, осознал я, какая нам была оказана привилегия, ведь вороной был Кузнецом, а серый в яблоках — Писцом, что в их табели о рангах соответствует нашим кардиналам. Каждый из них поднял одного из нас своими мускулистыми руками и закинул назад, себе на спину, с такой легкостью, будто мы были малыми детьми. Хотя, по моему разумению, им вряд ли до сих пор приходилось нести на себе пассажиров, двигались они величественной поступью, что едва ли объяснялось их заботой и стремлением подстраховать ненадежность нашей посадки, а скорее тем, что они никогда не бродили просто так и не семенили иноходью, но всегда выступали как на параде. Мы пересекли кукурузное море и выбрались к утопающему в цветах и полузадушенному вьющимися лозами скоплению усадеб, раскинувшемуся сразу за полями. Там они осторожно спустили нас вниз, и мы очутились посреди своего рода агоры, места общего сбора, в центре которого возвышалась большущая деревянная ростра, с ограждения которой свисала медная труба. Гнедой приложил ее к губам и дунул.
Кентавры жили в огромных, сработанных из стволов деревьев стойлах с низко нависавшими снаружи соломенными крышами — архитектурный стиль, затронутый истинно вергилианской сельской простотой, поскольку, обладая строгостью и созерцательностью, свойственными классицизму, воплощен он был в дереве и соломе. Величественные пропорции этих стойл были продиктованы размерами наших хозяев; кентавр-подросток, жеребчик-юноша уже был выше меня на целую голову, так что сводчатые деревянные ворота в каждое стойло насчитывали по меньшей мере пятнадцать футов в высоту и десять в ширину. Мы явились туда в час вечерней трапезы, когда из всевозможных отверстий в крышах в поблекшее небо поднимались клубы дыма от горящих дров, но стоило гнедому протрубить в горн, как местные жители один за другим рысью высыпали из своих домов, пока мы не оказались окруженными со всех сторон толпой сказочных существ, подозрительно внюхивающихся в обвевающий нас ветерок, выгибая шеи и глубокомысленно прочищая ноздри, ибо, хотя они были людьми, им были
Они думали, что, поскольку нас нашли на Святом Холме, мы тоже должны быть святы, несмотря на нашу нерасполагающую внешность.
Если бы они не решили, что мы священны, они затоптали бы нас насмерть.
Хотя они и были людьми, они не знали, что такое человек, и считали себя ублюдочной разновидностью лошадей, которым они поклонялись.
Табуны диких лошадей частенько вытаптывали их плантации злаков и кактусовые пастбища, врывались в поселок, как копытная река в половодье, и покрывали местных женщин, если их удавалось найти. Кентавры верили, что Священный Жеребец переселяет в диких лошадей души умерших, и называли эти опустошительные набеги Карой Духов. За каждым таким нашествием следовали недели поста, умерщвления плоти, до которого они были великие охотники, как и до декламации той части своего конского писания, в котором прославлялось творение Первопринципа, мистической сущности лошади, Священного Жеребца путем слияния огня с воздухом в верхних слоях атмосферы. Еще до того как я начал понимать их язык, я обнаружил, что прихожу в глубокое волнение, стоит мне услышать взволнованное повествование об их мифическом прошлом, исполнять которое дозволялось лишь мужчинам одной определенной касты. Хотя все они постоянно пели, а все их песни оказывались гимнами или псалмами, священная повествовательная поэзия оставалась исключительно прерогативой единственного кантора, который, чтобы заслужить право на ее пение, должен был проскитаться целый год с дикими лошадьми, тяжкое испытание, из которого мало кому из кандидатов на этот пост удавалось выйти живым. Затем, когда ему исполнялось тридцать, он начинал изучать эзотерическую классику под руководством старейшины, который один знал ее всю. К своему сорокапятилетию он заучивал весь канон, а также сопровождающие жесты и работу ног, поскольку поэзия эта и пелась, и танцевалась; и тогда ему предстояло впервые публично исполнить на утоптанной площадке агоры песнь о коне, проникшем в царство теней, чтобы обрести своего умершего друга.
Выше всех добродетелей они ценили верность. С неверной жены заживо сдирали кожу и передавали ее шкуру мужу, чтобы он покрыл ею свое следующее брачное ложе, немой знак устрашения для новой супруги, дабы она не сбилась с пути истинного; а ее любовника кастрировали и заставляли всыромятку съесть свой собственный пенис. Поскольку все они испытывали глубочайшее отвращение к мясу, за этой казнью закрепилось название «рвотная смерть». И однако этот ярый пуританизм не помешал каждому мужчине в деревне изнасиловать Альбертину в первую же ночь после нашего прибытия, органы же их были столь громадны, потенция столь несказанна, что она была на грани смерти. Ну а что касается меня — мне они навязали ласки всех своих женщин, ведь у них не было никакого представления о человечности, несмотря на все их потрясающее духовное благородство. Из-за того, что они далеко превосходили великолепием человека, они не знали, что такое человек. Они не имели слова для обозначения стыда, и ничто человеческое не было им чуждо — поскольку сами они были чужды всему человеческому.
Эти конепоклонники верили, что Бог является им в помете, испражняемом их лошадиной частью, поскольку так проявлялась чистейшая сущность их лошадиной природы, и в качестве объекта поклонения это было ничуть не менее логично, чем ломоть хлеба или бокал вина, при всем при том им с запасом хватало здравого смысла, чтобы не опуститься до копрофилии. Общиной правила духовная хунта, состоявшая из Кантора, хранителя и интерпретатора Доктрины, Писца, Кузнеца и Мастера Татуировки. Она опиралась единственно естественным образом — на четыре ноги.
Кентавры не давали друг другу личных имен, ибо все они ощущали себя неразличимыми аспектами некой универсальной воли к становлению лошадью. Поэтому на кардиналов в повседневной речи ссылались посредством символов их искусств. Кантора звали Песней, хотя только за глаза; Мастера Татуировки — Шилом, Чеканом или Взыскующим Линии; Кузнеца — Докрасна Раскаленным Гвоздем; ну а Писца — Писчей Кистью Из Конского Волоса. Но эта терминология была необходима не потому, что отдельные индивидуумы нуждались в именах, а потому что выполняемые ими обязанности отличали их от других. Таким образом, под именем, например, Песни был известен скорее не гнедой, а идея Кантора, которую он представлял. В повседневной жизни они не очень-то общались друг с другом. Женщины за работой не судачили, зато всегда пели. Повседневная суета казалась им лишенной смысла, ибо все, что они делали, делалось в тени, отбрасываемой непрерывными страстями Священного Жеребца, и только эта космическая драма и была для них реальной. У них отсутствовал словарь, чтобы выразить сомнения. Не были они способны передать и понятие «смерть». Когда наступала пора охарактеризовать подобное состояние, они прибегали к звукам, означающим также и «рождение», так как смерть являлась для них величайшей милостью. Даруя смерть, Священный Жеребец даровал им окончательное примирение с Собою; они перерождались в диких лошадей.
Музыка служила голосом Священного Жеребца. Дерьмо означало его присутствие среди них. Святой Холм был кучей навоза. Дважды на дню сокращение желудков служило одновременно и формой молитвы, и божественным причащением. Все аспекты их жизни обременяло глубочайшее религиозное чувство, и даже жеребенок-дитя с еще не выпавшими молочными зубами оказывался в рамках их веры своего рода жрецом или проводником духа. Но только мужчины были посвящены в секреты подобных тайн. Женщины служили массой рядовых благоверных, у них и без того хватало дел — возделать поля, выносить детей, подоить кактусы, изготовить сыр, помолоть зерно, построить дома, — они могли выкроить время только для сопровождаемой стаккато копыт молитвы, которую озвучивали пронзительным ржанием, означающим «Аллилуйя!». Женщины были ритуально унижены и оскорблены. На них обрушивалась главная тяжесть кровавой татуировки. Они перетаскивали целиком стволы деревьев для постройки стойл, в то время как мужчины предавались молитвам. И тем не менее женщины были еще прекрасней мужчин, разгуливая этакими двуедиными леди Годивами, будто реки в потоках разноцветных волос, и горделиво пронося под выгнутыми дугой, словно радуги, хвостами свои малиновые дыры. Вид спаривающихся кентавров являл собой чисто геральдическую картину.