Адвокат дьявола
Шрифт:
Может, в этом-то вся загвоздка? Он никогда ничего не жаждал. Получал все, что хотел, не стремился к доступному. Принял духовный сан, обретя взамен безопасность, поддержку, широкое поле для приложения своих скромных талантов. Он достиг всего и, если никогда не просил счастья, то лишь потому, что не знал обратного. До тех пор, пока… пока не пришла последняя для него весна. Последняя весна, последнее лето. Ошметок жизни, выжатый досуха, а затем брошенный в урну. И горечь, отдающая неудачей и разочарованием. Какие заслуги мог принести он на суд божий? Что оставит после себя, за что будут помнить его люди?
Он не зачал ребенка, не
Внезапно его охватил ужас. На лбу выступил холодный пот. Руки задрожали, и дети, игравшие в мяч около скамейки, попятились от изможденного, с посеревшим лицом священника, невидящие глаза которого уставились на сверкающую под солнцем поверхность пруда. Дрожь в руках постепенно прекратилась. Ужас отступил, Мередит успокоился. Благоразумие восторжествовало, и он начал думать, что предстоит сделать в отпущенный срок.
Когда он заболел, когда итальянские врачи поставили первый, предположительный диагноз, его потянуло в Лондон. Если он обречен, то хотел бы выслушать приговор на родном языке. Если его дни сочтены, он Предпочел бы подышать напоследок сладким воздухом Англии, побродить по долинам и холмам, послушать соловьев у старых церквей. Смерть здесь более естественная, даже дружелюбная, потому что англичане не одно столетие учили ее вежливости.
В Италии же смерть резкая, драматичная – финальный аккорд грандиозной оперы, с причитающим хором, взлетающими в воздух плюмажами, черными катафалками, проплывающими мимо величественных дворцов к мраморным склепам Кампо Санта.
В Англии все куда спокойнее – сдержанная молитва в церкви, зев могилы на зеленой траве средь замшелых памятников, обильные возлияния в обшитом дубом пабе напротив кладбищенских ворот.
Теперь и это оказалось иллюзией, трогательным заблуждением, не имеющим силы против коварного серого врага, окопавшегося в его животе. Он не мог избавиться ни от опухоли, ни от ощущения неудачи как в жизни, так и в служении Богу.
Что же оставалось? Лечь под нож? Укоротить агонию, усечь страх и одиночество до терпимых пределов? Не станет ли это новой неудачей, самоубийством, с которым никогда не смирится совесть, но которую могут оправдать моралисты? У него достаточно долгов, этот последний превратит его в полного банкрота.
Вернуться к работе? Сесть за старый стол под сводчатым потолком Дворца конгрегаций в Риме, открыть толстые фолианты, в которых почерком тысяч клерков занесены сведения о жизни, деяниях, писаниях давно умерших кандидатов в святые. Изучать их, анализировать. Ставить под вопрос добродетели этих людей, приписываемые им чудеса. Вносить новые записи. Ради чего? Чтобы очередного кандидата отвергли, потому что его поступки оказались не столь героическими, а добродетели весьма сомнительными? Или чтобы через полстолетия, а то и через двести лет Папа объявил в соборе святого Петра о внесении в календарь еще одного праведника?
Интересует ли их, умерших, что он о них пишет? Волнуются ли они о том, что скульптор высечет новую статую с нимбом над головой, а полиграфисты напечатают миллионы открыток с ликом новоиспеченного святого на одной стороне и перечнем его добрых дел на другой? Улыбаются ли они, глядя на своих льстивых биографов, или хмурятся при виде официальных прокуроров? Они умерли и давно прошли суд божий. Все остальное – приложение, постскриптум, суета. Новый культ, новое место поклонения, новая месса никоим образом не отразятся на них. Блейз Мередит, священник, философ, законник, может корпеть над бумагами двенадцать месяцев или двенадцать лет, но не добавит ни йоты к блаженству этих людей, не обречет их и на более страшные муки.
И тем не менее в этом заключалась его работа, и ему не оставалось ничего иного, как продолжить ее, потому что он слишком устал, чтобы браться за что-то другое. Он будет ходить к мессе, работать во Дворце конгрегаций, иногда читать проповеди в английской церкви, выслушивать исповеди, заменяя коллегу, уехавшего в отпуск, каждый вечер возвращаться в квартирку на Порта Анджелика, немного читать, молиться перед сном, чтобы следующим утром повторить все сначала. Двенадцать месяцев. Потом он умрет. Неделю его будут поминать в мессе: «наш брат Блейз Мередит», затем он присоединится к сонму забытых…
В парке похолодало. Юноши стряхивали траву с пиджаков. Девушки оправляли юбки. Лебеди чинно поплыли к искусственным островам. Родители с детьми потянулись к выходу.
Пора. Самое время для монсеньора Блейза Мередита отодвинуть свои заботы и изобразить на лице вежливую улыбку перед тем, как прийти на чай в Вестминстер. Англичане – воспитанные и терпимые люди. Они не одобряют ни подчеркнутой святости, ни выставляемых напоказ пороков, считают, что лучше не пить, если быстро пьянеешь, а неприятности нужно держать при себе. Они подозрительны к святым, сдержаны с мистиками и уверены, что Бог исповедует те же взгляды. Даже в столь тяжкий час Мередит не мог изменить традиции, требующей забыть о собственных горестях и уделить внимание болтовне коллег.
Он поднялся со скамьи, постоял, словно прислушиваясь к своему телу, и пошел по направлению к Бромптон-Роуд.
В тот теплый вечер доктор Альдо Мейер тоже не сидел без дела: он пытался напиться, побыстрее и с минимумом неприятных ощущений.
Он коротал время в винном магазине с низким потолком и земляным полом, в компании грубого мужлана-хозяина и коренастой девицы-подавальщицы. Ее черное платье едва не лопалось на груди. Пил доктор огненную граппу, призванную утолить любую печаль.
Он сидел на грубо сколоченной скамье, наклонившись вперед, уставившись в чашку. Хозяин облокотился на стойку бара, выковыривая из зубов остатки ужина. Девушка замерла у стены, готовая наполнить чашку по первому знаку доктора. Сначала он пил быстро, задыхаясь после каждого глотка, затем медленнее, по мере того, как алкоголь начал снимать напряжение. Последние десять минут он не пил вовсе. Казалось, чего-то ждал, прежде чем сдаться на милость затаившегося в чашке беспамятства.
В сорок девять лет доктор выглядел стариком. Седые волосы, обтянутое сухой кожей лицо, тонкий с горбинкой нос, длинные пальцы. Потрепанный костюм давно устаревшего покроя, старые, но начищенные ботинки, чистая рубашка со свежими пятнами траппы. Всем своим обликом он разительно отличался от девушки и хозяина магазинчика, судя по всему, никогда не покидавших пределов деревни.