Аэлита(изд.1937)
Шрифт:
Нет. Мы должны умереть спокойно на порогах своих жилищ. Пусть красные лучи Талцетла светят нам издалека. Мы не пустим к себе чужеземцев. Мы построим новые станции на полюсах и окружим планету непроницаемой броней. Мы разрушим Соацеру, — гнездо анархии и безумных надежд, — здесь, здесь родился этот преступный план — сношения с землей. Мы пройдем плугом по площадям. Мы оставим лишь необходимые для жизни учреждения и предприятия. В них мы заставим работать преступников, алкоголиков, сумасшедших, всех мечтателей несбыточного. Мы закуем их в цепи. Даруем им жизнь, которую они так жаждут.
Всем,
Амфитеатр слушал молча, завороженный. Лицо Тускуба покрылось розовыми пятнами. Он закрыл глаза, будто вглядываясь в грядущее. Замолк на полуслове.
…Глухой, многоголосый гул толпы проник снаружи под своды зала. Гор поднялся. Лицо его было перекошено. Он сорвал с себя шапочку и швырнул далеко. Протянул руки и ринулся вниз по скамьям к Тускубу. Он схватил Тускуба за горло и сбросил с парчевого возвышения. Так же, — протянув руки, растопырив пальцы, — повернулся к амфитеатру. Будто отдирая присохший язык, закричал:
— Хорошо. Смерть? Пусть — смерть.
На скамьях вскочили, зашумели, несколько фигур побежало вниз к лежащему ничком Тускубу.
Гор прыгнул к двери. Локтем отшвырнул солдата. Полы его черного халата мелькнули у выхода на площадь. Раздался его отдаленный голос. По толпе пошел будто рев ветра. Раздались свирепые крики. Вдруг, зазвенело, посыпалось стекло.
ЛОСЬ ОСТАЕТСЯ ОДИН
— Революция, Мстислав Сергеевич. Весь город вверх ногами. Потеха!
Гусев стоял в библиотеке. В обычно сонных глазах его прыгали горячие, веселые искорки. Нос вздернулся, топорщились усы. Руки он глубоко засунул за ременный пояс.
— В лодку я уж все уложил: провизию, оружие. Ружьишко ихнее достал. Собирайтесь скорее, бросайте книгу, летим.
Лось сидел, подобрав ноги, в углу дивана, — невидяще глядел на Гусева. Вот уже больше двух часов он ожидал обычного прихода Аэлиты, подходил к двери, прислушивался, — в комнатах Аэлиты было тихо. Он садился в угол дивана и ждал, когда зазвучат ее шаги. Он знал: легкие шаги раздадутся в нем громом небесным. Она войдет, как всегда, прекраснее, изумительнее, чем он ждал, пройдет под озаренными, верхними окнами; по зеркальному полу пролетит ее черное платье. И в нем — все дрогнет. Вселенная его души дрогнет и замрет, как перед грозой: она входит, — женщина, жизнь.
— Лихорадка, что ли, у вас, Мстислав Сергеевич, чего уставились? Говорю — летим, все готово. Я вас хочу Марскомом об'явить. Дело — чистое.
Лось опустил голову, — так впивался глазами Гусев. Спросил тихо:
— Что происходит в городе?
— Чорт их разберет. На улицах народу — тучи, рев. Окна бьют.
— Слетайте, Алексей Иванович, но только нынче же ночью вернитесь. Я обещаю поддержать вас во всем, в чем хотите.
— Ладно, — сказал Гусев, — эх, от них весь беспорядок, мухи их залягай, — на седьмое небо улети и там — баба. Тфу. В полночь вернусь. Ихошка посмотрит, чтобы доносу на меня не было.
Гусев ушел. Лось опять взял книгу, и думал:
"Чем кончится? Пройдет мимо гроза любви? Нет, не минует. Рад он этому чувству напряженного, смертельного ожидания, что вот-вот раскроется какой-то немыслимый свет? — Не радость, не печаль, не сон, не жажда, не утоление… То, что он испытывает, когда Аэлита рядом с ним, — именно — принятие жизни в ледяное одиночество своего тела. Он чувствует, — оно древнее, издревле поднявшееся пустым призраком, вопящее голосами всей вселенной: — жить, жить, жить. И жизнь входит в него по зеркальному полу, под сияющими окнами. Но это, ведь, тоже — сон. Пусть случится то, чего он жаждет: соединение. И жизнь возникнет в ней, в Аэлите. Она будет полна влагой, светом, осуществлением, трепетной плотью. А ему — снова: — томление, одиночество, жажда".
Никогда еще Лось с такою ясностью не чувствовал безнадежную жажду любви, никогда еще так не понимал этого обмана любви, страшной подмены самого себя — женщиной: — проклятие мужского существа. Раскрыть об'ятие, распахнуть руки от звезды до звезды, — ждать, принять женщину. И она возьмет все и будет жить. А ты, любовник, отец, — как пустая тень, раскинувшая руки от звезды до звезды.
Аэлита была права: он напрасно многое узнал за это время, слишком широко раскрылось его сознание. В его теле еще текла горячая кровь, он был весь еще полон тревожными семенами жизни, — сын земли. Но разум определил его на тысячи лет: здесь, на иной земле, он узнал то, что еще не нужно было знать. Разум раскрылся и, не насыщенный живой кровью, зазиял ледяной пустотой. Что раскрыл его разум? — пустыню, и там, за пределом, новые тайны.
Заставь птицу, поющую в нежном восторге, закрыв глаза, в горячем луче солнца, понять хоть краюшек мудрости человеческой, — и птица упадет мертвая. Мудрость, мудрость, — будь проклята: неживая пустыня.
За окном послышался протяжный свист улетающей лодки. Затем, в библиотеку просунулась голова Ихи, — позвала к столу. Лось поспешно пошел в столовую, — белую, круглую комнату, где эти дни обедал с Аэлитой. Здесь было жарко. В высоких вазах у колонн тяжелой духотой пахли цветы. Иха, отворачивая покрасневшие от слез глаза, сказала:
— Вы будете обедать один, сын неба, — и прикрыла прибор Аэлиты белыми цветами.
Лось потемнел. Мрачно сел к столу. К еде не притронулся, — только щипал хлеб и выпил несколько бокалов вина. С зеркального купола, — над столом, — раздалась, как обычно во время обеда, слабая музыка. Лось стиснул челюсти.
Из глубины купола лились два голоса, — струнный и духовой: сходились, сплетались, пели о несбыточном. На высоких, замирающих звуках они расходились, — и уже низкие звуки взывали из мглы тоскующими голосами, — звали, перекликались взволнованно, и снова пели о встрече, сближались, кружились, похожие на старый, старый вальс.