Аэрокондиционированный кошмар
Шрифт:
Вступление
Желание написать книгу об Америке возникло у меня еще в Париже несколько лет назад. Тогда осуществление этой мечты казалось очень отдаленным. Чтобы написать книгу, надо было вернуться в Америку, проехаться по ней без всякой спешки, с хорошими деньгами в кармане и все такое прочее. О том, когда наступит это время, ни малейшего представления у меня не было.
Но если нет физической возможности отправиться в дорогу, можно пережить такое путешествие в воображении, чем я и занимался время от времени. Это предварительное путешествие началось, помню, с унаследованной от Уолтера Лоуэнфелса объемистой записной книжки. Лоуэнфелс накануне своего отъезда из Франции пригласил меня присутствовать при сожжении
Часто, вернувшись в мою мастерскую где-нибудь за полночь, я останавливался у стола и заносил в этот великолепный гроссбух бесчисленные мелочи, из коих и состоит вся писательская бухгалтерия: сны, планы наступления и обороны, воспоминания, названия книг, которые мне предстояло написать, имена и адреса потенциальных кредиторов, привязавшиеся словечки, имена издателей, которым предстояло подвергнуться набегу, поля сражений, памятники, монашеские обители и тому подобное. Отчетливо вспоминаю тот трепет, с которым я записывал такие слова, как Мобил, Саванна-Ривер, Навахо, пустыня Пэйнтид, линчеватели, электрический стул.
Печально, что я так и не описал это воображаемое путешествие, начинавшееся в Париже. Какая отличная книга могла получиться!
Была, однако, еще одна причина реально совершить это путешествие, сколь бы бесплодным оно ни оказалось. Я чувствовал необходимость примириться с отчей землей. Эта необходимость была тем настоятельней, что в отличие от многих блудных сыновей я возвращался не с целью остаться в лоне семьи; совсем наоборот, я собирался снова отправиться странствовать и, может быть, без возврата. Мне хотелось бросить прощальный взгляд на мою страну и покинуть ее без неприятного привкуса. Не хотелось удирать, как это было в первый раз. Я хотел прижать ее к груди, почувствовать, что по-настоящему исцелился от всех старых ран, и отправиться к неведомому с благословением на устах.
Я покидал Грецию в безмятежном настроении. Если и был кто-то на Земле свободен от ненависти, предубеждений, горечи, так это я. Я был уверен, что впервые в жизни смогу смотреть на Нью-Йорк и на все, что за Нью-Йорком, без малейшей примеси отвращения и раздражения.
Стаким настроем было покончено, как только наше судно вошло в гавань Бостона. Возможно, остановка эта не предусматривалась и произошла по какой-то несчастливой случайности, но для меня она обернулась великолепной проверкой. Я никогда не бывал в Бостоне и скорее обрадовался, что судьба выкинула такой фокус. Я приготовился полюбить Бостон.
Но сразу же разочаровался, выйдя на палубу и бросив первый взгляд на прибрежную линию. Разочаровался — не то слово, меня, можно сказать, просто ошарашило. Берег Америки смотрел на меня мрачно и неприветливо. От внешнего вида американского дома я никогда не приходил в восторг. Что-то холодное, строгое, скучное и стерильное есть в архитектуре американского жилища. Это именно жилище со всеми мрачными, зловещими, грозными для бездомной души оттенками этого слова. От бесстрастной добропорядочности таких сооружений просто мороз продирает до костей.
Был холодный день, море штормило. Я сошел на берег с одним из пассажиров. Даже припомнить теперь не могу, ни кто он был, ни как выглядел — выразительное свидетельство моего тогдашнего состояния. По какой-то неведомой причине мы потащились через железнодорожный вокзал, мрачное место, наполнившее меня ужасом; в памяти сразу ожили точно такие же вокзалы в точно таких же городах — тягостные, гнетущие душу воспоминания. А отчетливей всего из увиденного на Бостонском вокзале я вспоминаю горы книжонок и журналов, точно такое же дешевое, вульгарное дрянцо, как и во время оно. И утробное тепло этого места — такое американское, такое незабываемое.
Был воскресный день, и двигалась людская толпа, подкрепленная компаниями буйных студентов. От этого зрелища меня чуть наизнанку не вывернуло. Надо было возвращаться на корабль как можно быстрее. За час с небольшим я досыта налюбовался Бостоном. И мне стало невмоготу.
Обратный путь проходил по каким-то мосткам, рельсам, мимо заводиков, пакгаузов, причалов и прочей прелести. Мы двигались словно в кильватере обезумевшего гиганта, усеявшего землю плодами своих бредовых фантазий. Если бы я мог увидеть хоть какую — нибудь клячу, коровенку или даже ошалелого козла, жующего консервную банку, мне бы здорово полегчало. Но ничего из животного или растительного мира не было поблизости. И ни единой человеческой души. Это была огромная беспорядочная свалка, навороченная каким-то доисторическим или допотопным чудищем, сожравшим в исступленной алчности все живое. Это было ничто, где ничего не было и ничего не могло быть. Это был страшный сон, и к концу его я припустился рысью: мало того что меня тошнило от отвращения, тут еще все свирепей выла буря, превращая округу в замороженную запеканку, покрытую ледяной корочкой. Добравшись до корабля, я молился, чтобы каким-то чудом капитан решил изменить курс и мы двинули бы обратно в Пирей.
Это было дурное начало. И потом вид Нью-Йорка, гавани, мостов, небоскребов не стер моих первых впечатлений. К образу застывшего, угрюмого безобразия Бостона добавилось лишь знакомое ощущение ужаса. Проплывая в надвигающихся сумерках вдоль Баттери, переходя из одной реки в другую, медленно приближаясь к причалу, к улицам, усеянным копошащимися насекомыми, я чувствовал то же, что и всегда чувствовал в Нью-Йорке, — что во всем Божьем мире это самое гиблое место. Сколько бы разя ни сбегал отсюда, меня всегда, как беглого раба, пригоняли обратно, и с каждым разом я ненавидел этот город все сильней и сильней.
Обратно в крысоловку. Я стараюсь прятаться от своих старых друзей; не хочу вновь переживать с ними прошлое, слишком многое там, в прошлом, мне опротивело. Я думаю только о том, как бы рвануть из Нью — Йорка и испытать что-нибудь неподдельно американское. Навестить те места, где бывал когда-то. Хочу на чистый воздух.
Но чтобы что-то предпринимать, нужны деньги. Я прибыл в Америку так же, как отбывал из нее много лет назад, без гроша. В «Готамском книжном центре» меня ждала некоторая сумма, мисс Стелофф собрала ее с постоянных клиентов. Этот приятный сюрприз меня тронул, но все равно с такими деньгами долго не протянешь. Надо было искать. Может быть, придется поступить на службу — вот что меня угнетало больше всего.
Тем временем у меня умирал отец. Он болел уже три года, и болезнь была неизлечима. А у меня не хватало духу явиться к нему с пустыми руками. Положение становилось отчаянным. Что-то должно было произойти, какое-то чудо. И оно свершилось. Я случайно встретил человека, которого числил в своих врагах. Первое, что он сказал, было: «Ну, как устроился? Могу я тебе помочь чем-нибудь?» Я опять был тронут и чуть не прослезился.
Несколько месяцев я провел на Юге в гостях у давнего приятеля, пробыл там большую часть лета, а потом вернулся в Нью-Йорк. Отец еще был жив. Теперь я регулярно навещал его в его доме в Бруклине, мы говорили о былых годах в Нью-Йорке, встречались с соседями, слушали радио (всегда эта чертова «Получи информацию!»), обсуждали свойства предстательной железы, особенности мочевого пузыря, «Новый курс», который для меня был не столько новым, сколько бестолковым и бессмысленным. «Ох уж этот Рузвельт!» — говорили соседи так же, как они говорили: «Ох уж этот Гитлер!» Большие перемены произошли с Америкой, тут не о чем было спорить. Но я чувствовал, что приближаются еще большие. Мы были свидетелями только прелюдии к чему-то невообразимому. Все скособочилось и кренится все больше и больше. Может быть, мы вообще закончим на четвереньках, гугукая и взвизгивая, как бабуины. Что-то страшное держалось про запас — каждый это чувствовал. Да, Америка изменилась. Ослабла сопротивляемость, появилось ощущение безнадежности, смирение перед судьбой, скептицизм, пораженчество — я сначала не поверил своим ушам и глазам. И над всем этим та же маска идиотского оптимизма, только теперь заметно расползающаяся по швам.