Афина Паллада
Шрифт:
Затравленные неудачами, гонимые нуждой, брошенные семьями, чудаки редко ожесточались, но сталь их доспехов не раз превращалась в картон.
Бывший член императорской академии, владелец оксфордской мантии химик Вознесенский неожиданно посвятил друзей в очередное «открытие». Встретив обнаженного человека, спокойно идущего в крещенский мороз по снегу, ученый пришел к выводу: все несчастья времен и народов происходят от физического несовершенства людей. Тело надо закалить так, чтобы его не брали зубы волка, пули, морозы, чтобы оно подолгу обходилось без пищи и не воспринимало вредных излучений и бактерий. Тогда
Здесь подвизалась и разная шушера — алкоголики, картежники, шаромыжники. Чудаки не смешивались с ними. Чудаки, «лишние люди» необходимы для жизни, как компас кораблю. В их подчас безумных прожектах — чуткость магнитной стрелки, обращенной к полюсу будущего.
За стенами выла дикая балтийская вьюга. Чудаки жались к докрасна накаленной печке, глотая чужой махорочный дым.
Внимательно слушал чудаков молчаливый с острым лицом капитан. Правда, он держался особняком. Подозревали, что он изобретает вечный двигатель или готовит ограбление банка. Но он имел редкий талант — умение слушать, что и надо чудакам. Весь внимание и слух, без равнодушия, навязчивости и вымогательства. Когда иной прожектер понуро терял веру, не видел своих неразменных запасов, становясь от сомнений, как проколотый винный мех, остролицый ободрял его значительным молчанием. Так под водой молчат сети с крупными ячейками — пропуская радужную мелочь, вылавливая сомов и огромных медуз.
В этот вечер трактир ярко освещен каганцами, свечами, лампадами из цветного стекла — электричества не хватало. Со стихами выступит знаменитый поэт. Он уже за столиком. С загадочными древними глазами мемфисского фараона. В глухом пасторском сюртуке. Темно-медная бородка клином, как рубила первобытных каменотесов. Это он бросил некогда клич, взволновавший волков романтики: «Где вы, грядущие гунны?». И он же теперь гневно хлестнул инвективой романтиков, с тоской глядящих в былое — «как в некий край обетованный».
Смычками ударили шепчущиеся скрипачи. На размалеванный помост выскочила молоденькая балерина, сделала реверанс и забросала трактир десятком голых ног.
Между столиков порхала Маша, служанка, недавно приехавшая из провинции к тетке, хозяйке трактира, бывшей балерине.
Капитан давно приметил — служанка как будто чего-то ждет, к чему-то прислушивается. Все столичные люди казались Маше необыкновенными, даже дворники с особым шиком держали метлу. Она терзалась своим ничтожеством. Ее волновали выстрелы, отряды матросов, флаги на ветру, стихи яростных символистов, мэтров тогдашней поэзии.
Маша тоже отметила капитана. Ее влекло молчание остролицего. Молчание шло ему, говорило о бездонных глубинах мысли. Маша любила рассказывать ему о коллекции бабочек у мужа тетки — и тогда лицо молчаливого теряло остроту, делалось добрым и нарядным, как крылья легких летуний.
Яркие по тем временам огни трактира будоражили провинциалку. Она стала свидетельницей необыкновенной жизни, воочию видела создателей книг — большего чародейства она не представляла. А ее жизнь — грязные приставания циников, грязная посуда, грязные овощи, которые нужно маскировать мучным соусом, грязные поучения тетки, как обсчитывать клиентуру.
Маше хотелось иной жизни. Алмазный отблеск этой жизни мерцал в глазах молодого рослого поэта с бритым черепом и вечной папиросой во рту. Даже хмурясь, он не забывал шутить с ней и если пил пиво в долг, оставлял бумажку с яркой, лучеобразной фамилией.
Когда она увидела, что поэт, как все смертные, страдает насморком, ей пришло в голову тоже писать стихи. Самым подходящим судьей ее творчества Маше казался молчаливый.
Знаменитого поэта она побаивалась — очень серьезен и часто говорит не по-людски, не по-русски. И когда ставила бокалы на его столик, нечаянно разбила тарелку.
Из буфета выскочила разъяренная трактирщица, настоящая мегера. Раздувая прококаиненные ноздри, влепила племяннице пощечину:
— Дрянь! Ты опять целовалась с ним! Он признался! Вон отсюда, змея подколодная!..
Маша выпрямилась с осколками фаянса в руках. Шум стих.
Наконец прорезались сибирские скулы.
Раньше Маша очаровывала милой смесью французской челки и по-монгольски раскосых зеленых глаз. Теперь круто налилась неразумно-властной силой крепкая шея крестьянки, черные волосы страстно прильнули к голове и тяжело проступили древние скулы, над которыми всласть поработал кровавый скульптор — ханский меч, Золотая орда, табуны и кочевья.
Снова брызнули на полу осколки тарелки.
— Уйду! Надоели ваши придирки и ваши поцелуи! Он вас не любит! Ефим, скажи сам!
Тощий косматый поэт в лиловой ермолке поперхнулся ситронадом через соломинку, встал, поклонился публике и прочитал:
Я дерзок! Я страшен Мечтами Моими! Из солнц И из башен Мое Слагается Имя!Сел, не ожидая аплодисментов.
— Уходи! — взбесилась экс-балерина, от злобы поднимаясь на пуанты. — Только оставь мое платье! — и с треском сорвала кокетливое платье с прислуги.
Трактир замер. Полуобнаженная девушка с дрожащим подбородком в зеленоватом свете лампад. Заднюю дверь трактира хозяйка демонстративно загородила тучным крысиным телом.
— Зараза! — дегтярным басом выдохнул на хозяйку матрос в пулеметных лентах.
Из темного угла, скрытого фикусами, донеслось омерзительное причмокивание.
— Венера Милосская! — ахнул господин в котелке и перчатках. — Николаевский червонец за танец в неглиже!
Матрос в лентах выразительно посмотрел на господина — и господин уничтожился над яичницей с гренками.
— Мадам, прошу! — ловко набросил на прекрасное тело лисью шубу пьяный ухарь-молодчик. — К вашим услугам. Коляска за углом. Шампанское заморожено.
Маша гневно подняла ресницы и сбросила шубу.
— Великолепно! — крикнул седой карлик с напудренным лицом.
Знаменитый поэт улыбнулся и что-то чиркнул на листке.
На плечи Маши легла синяя генеральская бекеша с недавними следами эполет. Хозяин бекеши страстный южанин с длинным лошадиным лицом. В нервных руках хлыст.